Рассвет набухал за спинами штрафников. Небо на востоке заалело, ночная муть отползала на запад. Тела погибших унесли, но над захваченной высотой все еще стелился сладкий, липкий запах, оседающий в гортани. Бойцы дышали через рукава, выражали недовольство. Зорин в десятый раз обходил своих солдат, отдавал последние указания. Игумнов вживался в образ многостаночника — проделал в бруствере несколько амбразур, у одной установил «Дегтярева», у другой немецкий MG-13 с барабанным магазином, разложил диски, как на полке в универмаге, примеривался, чтобы было все удобно. Отданный ему в «услужение» Гурвич ничем общественно-полезным не занимался, что-то писал огрызком карандаша в потрепанном маленьком блокноте. На вопрос, кому он пишет донесение, огрызнулся, что Богу — стихи, мол, сочиняет. Лирические. Очень отвлекает от мысли о неизбежной смерти. Костюк, Ралдыгин и Липатов «благоустраивались» в окопе, раскладывали гранаты, коробчатые магазины от СВТ. Ванька Чеботаев и Рыщенко обсуждали тему, что если уж они не погибли в той страшной атаке, то теперь и вовсе бояться нечего — сидят в укрытии, тепло, уютно, вот только пожрать бы еще кто-нибудь подвез…
Мусульманин Халимов общался с Аллахом. Расстелил на дне окопа плетеный круглый коврик, которых полно в любом крестьянском хозяйстве, вершил намаз. На вопрос скучающего Фикуса, что за хренью он тут занимается, может, помочь чем, так посмотрел на уголовника, что тот проглотил язык и оставил сослуживца в покое.
— Понятно, в натуре, — махнул он рукой. — У нас на киче тоже пара чудиков была — из Чуркестана. Вроде как все та же блатота, а чуть назначенный час — падают на колени да давай лбы расшибать… Слушай, старшой, а ты во что-нибудь веришь?
Зорин как человек мыслящий давно перестал верить даже в торжество марксистско-ленинских идеалов. В принципе, неплохую религию придумали индусы — он что-то читал про это. Вроде отдаешь концы, но не совсем. Рождаешься вновь и вновь, что, в сущности, очень мило и удобно. Даже если родишься в одной из жизней курицей, то расстраиваться не стоит — отправят в суп, и ты родишься кем-нибудь еще, и рано или поздно — опять человеком. Хорошая религия. В христианстве вроде не так — у этих души в полной гармонии живут на небе. Зорин всегда недоумевал, как можно жить в гармонии, если не можешь ничего потрогать и тебя не могут потрогать. Ни поесть, ни поспать, ни книжку приключенческую почитать, или с девушкой, скажем, очень даже непонятно, как себя вести…
— В удачу верю, Фикус, в удачу, — проворчал он. — И тебе настоятельно рекомендую. Как это в вашем блатном мире называется — фарт, пруха?
Уголовник заржал и начал высвистывать что-то общеизвестное из «одесской коллекции» — со словами «ГУБЧК» и «наган».
Кустарь прозябал в тоскливом одиночестве. Потирал синяк под глазом, оставленный солдатом вермахта, и вновь мрачнел. Он словно бы выпадал из реальности, смотрел в пространство отсутствующим взором, шевелил губами, словно письмо сочинял на тот свет.
— Нормально, мужик? — похлопал Зорин его по плечу. Тот поднял безжизненные глаза, пожал плечами.
— Ты уж оживай быстрее, приятель. Скоро снова поработать придется. Я видел, как ты работал — претензий никаких, молодец.
Кустарь робко улыбнулся — и словно скинул лет десять…
Марусин тоже не обзавелся компанией — не брали, наверное. Сидел у входа в немецкий блиндаж, жевал трофейную галету. Нормально вел себя Марусин в последнем бою. Героизмом окружающих не потрясал, но бежал наравне с коллективом, не отставал, а в рукопашной схватке даже под ноги какому-то фрицу бросился, отчего тот упал, а Халилов штыком завершил комбинацию (ему не привыкать баранов резать).
— О вечном размышляете, Марусин? — нейтрально улыбнулся Зорин.
Бывший староста вздрогнул, скосил глаза.
— В каком это смысле?
— В метафорическом, библейском, — объяснил Зорин. — Что у нас на свете вечное?
— Не знаю, — штрафник судорожно сглотнул, — Советский Союз, наверное, вечный.
— Это да, — кивнул Зорин, — а еще глупость человеческая. Сделал большую глупость — и теперь всю жизнь расплачиваться. Ладно, не печалься, Бог даст — выживем.
Он поощрительно улыбнулся солдату, развернулся, чтобы уйти.
— У меня жену арестовали в 37-м, — глухо вымолвил Марусин. Зорин резко повернулся. Предатель смотрел ему в глаза — подавленно, тоскливо. — Не всегда я, сержант, предателем и председателем был… — Он тяжело вздохнул, продолжил свое жизнеописание: — В Брянске трудился в районном исполкоме, должность имел не маленькую в райотделе народного образования. Жена была вторым секретарем в райкоме партии. Арестовали ночью, приехали на «вороне», объяснений дать не удосужились, кроме того, что «вы подозреваетесь в антипартийной деятельности». Три минуты на сборы. Ждал два дня, что и за мной придут — не пришли. Набрался храбрости, сам явился в НКВД. Объяснили — ваша жена участвовала в заговоре против товарища Сталина в целом и первого секретаря областного комитета партии в частности. Она уже призналась на допросе, сдала свою подпольную ячейку, раскаялась и теперь ждет приговора. А вам, товарищ такой-то, волноваться незачем, вы же не знали, что ваша жена враг народа, верно? Она, мол, просто прикрывалась вами — человеком доверчивым, но беззаветно преданным Советской власти? Спите спокойно, живите, работайте, но не забывайте, что враги повсюду. Этот следователь мне просто в глаза глумился… А еще через день вызывают в органы — я уже и вещички собрал, с волей простился. А мне суют бумажку, дескать, ознакомьтесь. А там черным по белому: в соответствии с приговором таким-то по делу такому-то ваша жена расстреляна. Можете забрать ее личные вещи и расписаться вот здесь… И мне безразлично уже стало, что со мной будет, сержант. А ничего и не было — органы не проявляли к моей фигуре никакого интереса. Прямо-таки демонстративно не проявляли. С работы, правда, уволили по надуманному предлогу, но в личном деле никаких пятен. Словно не было никогда моей Светланочки… — Слезы навернулись на глаза предателя. — Уехал я в глухой райцентр, в сороковом женился на местной женщине, избрали депутатом сельсовета, потом и председателем… И представь, сержант, какое у меня сложилось отношение к «нашей родной» Советской власти и лично товарищу Сталину. Легко вам всех мазать одной краской…
«Двумя», — подумал Зорин.
— Понимал я всё — что немцы сволочи, что предаю народ, который и так натерпелся… Не мог иначе. Очень уж хотелось отомстить этим сукам. Да и не герой я, сержант, бывало, и мандраж перед фрицами охватывал. Не говори ничего, ладно? — Марусин сделал предостерегающий жест. — Наслушался я за свою жизнь — и пропаганды, и агитации. Шелуха это всё. И немцы погрязли в преступлениях, и наши погрязли. Не волнуйся, не будет у тебя со мной проблем. Последний бой для меня назревает — чувствую это. Да и слава богу, надоела смертельно вся эта канитель… Не говори ничего, иди. Ты хороший парень, Зорин. И не глупый, в отличие от многих. Рано или поздно сам сделаешь выводы…
Даже у отступающих немцев разведка работала безупречно. Знали, что подкрепление к штрафникам прибудет не скоро. Поэтому работали без суеты, планомерно, всячески демонстрируя свой пресловутый «немецкий порядок». Уже прилично рассвело, но низину у подножия обратной стороны высоты № 213 окутывали белесые хлопья тумана. И что там творилось в этих завихрениях? Ведь в тумане всегда происходит недоброе — нечистая сила там промышляет, всякие нелюди…
Из белесых завихрений выбежали двое представителей человеческой популяции — без амуниции, без тяжелого снаряжения. Пригнувшись, побежали к позициям. Дозорные из четвертого взвода. Спрыгнули в окоп, и через несколько минут по рядам прошелестело: немцы идут! Танки, пехота. И в леске, что напротив северного фланга обороны, накапливаются пехотинцы! Об этом уязвимом участке позаботились в первую очередь. Семьдесят метров открытого пространства — можно пробежать за несколько секунд, и враг уже в окопах. В этой связи северный участок усилили — закопали в землю трех пулеметчиков из второго взвода, обеспечили гранатами, поставили на подстраховку опытных бойцов…
Но наивностью немцы не страдали. Понимали, что наступление на этом фланге только выглядит простым и скорым. Да и тяжелую технику в лес не запрячешь. Сначала послышался отдаленный гул моторов. Он делался громче, явственнее, тревожнее — и вот уже как ножом по стеклу! На дороге между кромкой северного леса и заболоченной низиной показались головные машины колонны. Пятнистые «пантеры» — самые боевые и маневренные танки вермахта. Они ползли неторопливо, плавно переваливаясь через ухабы и колдобины. Одна, другая, третья… Всего четыре машины — что-то более существенное выделить из резерва фашисты не могли. Метров четыреста дистанция. Уже ближе, танки приближались — неумолимые, как судьба…
— Не стрелять! — прогремел над позициями сиплый глас комиссара Боева.
Относилось это, видно, к расчетам противотанковых ружей. Бессмысленно садить в такую даль. Другое бы дело, если из пушки… Танки остановились на дороге — так же, как и ехали, колонной. Прошла тягучая минута. Затем со скрипом стала поворачиваться башня головной машины. Повернулась вправо на тридцать градусов, и тяжелая пушка уставилась на позиции штрафников. Пришли в движение остальные башни. И вот уже четыре хобота смотрели не куда-нибудь… И штрафники на них смотрели — напряженно, с открытыми ртами, словно ожидая какого-то таинства.
— Братва, атас!!! — пронесся над траншеей истошный крик Фикуса. — Шмалять щас будут!!!
Штрафников как ветром сдуло с бруствера! Кто-то падал в проход, сворачивался улиткой, затыкал уши, кто-то пятился в блиндаж, способный превратиться в братскую могилу после точного попадания! Выстрел — и синеватый дымок из ствола… Первый снаряд разорвался с недолетом — полетели ромашки и комья земли. Второй угодил в бруствер — разворотил бревенчатый накат, покатились бревна, кого-то придавило, судя по протестующим возгласам. И начался сущий ад. Танки били прямой наводкой, добивая то, что не добили с вечера советская авиация с советской же артиллерией. Гремело повсюду, летела земля, сыпал