Черный сок — страница 25 из 39

Ума не приложу, как моему тщедушному братцу удалось совершить такое восхождение в прошлом году, с тяжеленной мантией в заплечном мешке. Я, например, до сих пор не сорвался в бездну только благодаря навыкам охотника, отличной мускулатуре и широкой грудной клетке. Выходит, братец Флориус не такой уж слабак. Кто бы мог подумать? Мама — другое дело. Она всегда была сильной, и даже такого великого охотника, как Сток Черримедо, могла отодвинуть с дороги движением брови. Не будь она больна, ее бы сейчас смех разбирал при мысли обо мне. Или, что еще лучше, сама бы тут карабкалась, потому что негоже поручать важное дело простаку, пусть и мускулистому.

Увы, здоровье матушку подвело. Лежит при смерти, хрипя и бранясь сквозь кашель: «Не приближайся ко мне, дубина! Стой, где стоишь! Да слушай внимательно!» А за стеной, в комнате с очагом, братец Флориус пытается прохаркаться, что твой кабан. Слушать эти хрипы — с ума можно сойти! У Марка Лангхорна такой кашель пятерых дочерей унес.

А вот и каменная пирамидка! Отсюда начинается самое интересное. Матушка предупреждала: не переодевайся на юру, ветер мантию унесет, и пиши пропало. А в глазах читалось: «Мантию я тебе до гроба не прощу! И остальные селяне тоже. После каменной пирамиды если напортачишь — сам виноват, валить не на кого. Без мантии лучше не возвращайся. Прыгай за ней следом, чтоб не мучиться!»

Ну что ж, я укрываюсь за пирамидкой — хоть какая защита — и вытаскиваю мантию из мешка. От холода она окостенела, как доска: того и гляди треснет.

Чудная и богатая штука — эта мантия. Я ее видел всего раз, позапрошлой осенью, когда жрец Розонос ввалился с ней в дом и проскулил:

— Теперь она ваша, госпожа. Мне больше не позволяют, потому что три лета подряд засуха.

— И правильно, что не позволяют, — проворчала матушка. — Вам, розовым носам, никакого дела доверить нельзя, только языком молоть горазды: традиция, традиция… Следующий раз, как родится в вашей семье Мудрый, мой тебе совет: сделай всему селу одолжение, удави его пуповиной!

К ее немалому огорчению, жрец был слишком удручен, чтобы огрызаться. Тяжело вздохнув, он развязал мешок — и достал мантию. Такой красоты стены нашего дома никогда не видели. Словно укрощенное пламя дракона: яркая, ужасная… Меня будто на аркане потянуло.

— Лапы-то подбери! — прикрикнула матушка, угостив меня подзатыльником и затягивая тесьму на мешке. — А ты, жрец, вижу, совсем рехнулся. Разве можно здесь доставать?!

— В последний раз взглянуть… — оправдывался Розонос.

— Кому взглянуть? Каждой собаке? — Она горестно поцокала языком. — Или ты забыл, что только Мудрым разрешено видеть мантию? А ты, — повернулась она ко мне, — закрой-ка рот да сходи за дровами!

А теперь, мама, полюбуйся: я не то что разглядываю, я ее надеваю! Ни ты, ни я и представить не могли, что твой дубина-сынок будет ютиться на ветру под пирамидкой, стараясь влезть в рукава и при этом не улететь к чертовой бабушке со священной горы, как пугало на парусе.

Меня одолевает злобная тоска. Не по плечу мне все это! И мантия, что путается в коленях и давит на спину похлеще торбы с булыжником, и бешеная погода, и дурацкая цель. Какой из меня Мудрый! Смех один, животики надорвешь.

— Не смогу, не справлюсь! — хныкал я, стоя над кроватью матушки. — Я же не Флор! Я даже не…

— Что значит «не смогу», сопляк? — оборвала мать, сдерживая кашель. Седые космы свалялись, зубы торчали, как у ведьмы. — Что значит «не справлюсь»? Живо обувайся, бери мешок — и марш на гору!

И я пошел, думая про себя: ничего, перекантуюсь где-нибудь, переночую на старой штольне Бримстона, а потом вернусь и скажу, что все сделал.

Однако чуть позже, шагая по тропинке через ласковый лес, похожий на сон, я понял: она сразу догадается. Мало того: даже если я полезу на чертову гору и вернусь невредимым (что вряд ли случится по такой погоде), и при этом хоть толику перепутаю или забуду — даже тогда она все поймет. Догадается по глазам.

И вот я карабкаюсь на вершину, шатаясь под тяжестью мантии и подвывая от холода и жалости к себе.

— Напряги свои тупые мозги! — хрипела матушка. — Повторяй за мной, слово в слово!

Она гоняла меня снова и снова, заставляя вызубрить громоздкую мутную речь, чудовищную поэму без рифмы, хитросплетенную и увертливую, как рыба-бритва, играющая в бурунах. А я думал, что мне придется вспоминать дурацкие вирши на голой вершине, под свищущим ветром, с проклятым мельничным жерновом на плечах…

— Отвяжись! Я все запомнил! — крикнул я и выбежал прочь, мимо перхающего Флора.

Теперь меня грызут сомнения. Помню ли я слова? Не перепутаю ли порядок?

Весь путь на вершину я пропыхтел от ярости.

— Не мое дело! — орал я деревьям и обманчиво-плоским камням, помечающим начало подъема. — Я охотник, понятно?! Добываю еду! Собачье племя: побежал, поймал, убил, принес людям!

Кстати, о собаках: мне здорово не хватает моего Телка. Сколько себя помню, мы неразлучны: куда я, туда и он. Но матери разве объяснишь?

— Животным на вершине делать нечего! — отрезала она. — Только людям можно.

— Да я его привяжу в лесу, у подножия!

— Нет, я сказала! Посадишь на цепь в сарае.

До сих пор перед глазами стоит морда Телка, когда я запирал его в конуре. Лучше бы у меня сердце вырвали и нанизали на крючок, как наживку! Потому я и орал всю дорогу, и нагнетал в себе ярость. Будь рядом Телок, он бы меня успокоил: ткнулся мокрым носом — и все дела.

И вот, пожалуйста: я прямо лопаюсь от злости — на чертов ветер, что сбивает меня с ритма, и обжигает лицо, и хлещет по глазам моими же дурацкими волосами; на мокрый снег, что покрывает позолоту на плечах ледяной коркой и прилипает к зеркалам на груди, которые черта с два теперь будут сверкать; на идиотскую мантию, сделавшуюся еще тяжелее от воды.

Все эти годы, изо дня в день, мать не уставала пенять на мою тупость, а братишку с его тощими ножками и воловьими очами односельчане лелеяли, как сокровище, и несли ему сладости, обновки и цацки с ярмарки Генкли. Все эти долгие годы горькой зависти, смешанной, однако, с облегчением, ибо кому же охота тащить бремя надежд? Кому охота быть Мудрым? А в итоге — раз! — и оказался в дураках. После всех разговоров о том, что я недостоин высокой чести, мне же приходится за всех отдуваться! Да еще и благодарности не дождешься. В голове до сих пор звенит крик матери: «Хоть одно слово перепутаешь — по затылку получишь!» Очень воодушевляет.

А слов там, кстати, немеряно. Я буксую уже на первой трети, снова и снова бормоча бессмысленные, явно перевранные фразы. Никогда со словами не дружил! Мне больше по сердцу места, где говорить нежелательно. В засаде у пастбища, например, когда олени опасливо выходят на опушку, или в зарослях папоротника, где играет хитрющая птица-соня. Мое дело — войти вечером в дом, положить у очага связку горлиц да пойти умываться. Тогда мать сидит тихо: благодарна, значит. Молчание у нее вместо спасиба. Зато уж давеча слова из нее фонтаном били! Она если захочет, кого угодно до смерти заговорит. И главное, всегда-то она права! С ума сойти можно.

Наконец я на вершине. Правда, радости от этого мало: приходится к скале брюхом прижиматься, чтобы не сдуло к чертовой бабушке. Мать предупреждала: «Начать можешь сидя, но в конце будь добр выпрямиться в полный рост».

Заложив полы мантии под зад, я сажусь лицом к ветру, чтобы волосы не хлестали по губам, и начинаю молоть затверженную чепуху.

Все идет хорошо, пока не начинается список. Имя первого Отца слетает с языка без запинки, а вот на месте следующего в памяти зияет пустота. Да тут еще ветер, словно ошалев, заряжает мне в лицо снеговым кулаком и валит на спину. «Всё будет против тебя, — говорила мать. — Не думай, что природе нравятся перемены. С ней надо бороться. Упал — поднимись и начни сызнова».

Что ж, возвращаюсь к началу списка и делаю второй заход. Беда в том, что во времена наших Отцов у мужчин в обиходе было от силы три разных имени, к которым добавлялось «Седьмой» или «Сильный», или «С Недоверчивым Взором». Попробуй упомни!

К собственному удивлению, я справляюсь без ошибок. Дальше идут имена Зверей — тут и запоминать нечего, их каждый ребенок с детства знает. Затем Матери, все эти ведьмы с острыми, как бритва, языками и каверзным умом, в чьих именах запутаться еще проще, чем в отцовских. И наконец, растения — тут подучить пришлось только дюжину травок для красоты. «Ничего, пригодится, когда женишься!» — ухмыльнулась мать. Скажет тоже: женишься… Придет время, подумаю и о женитьбе. Выберу себе под стать: тихую, скромную девушку, не из Мудрых, упаси бог. Чтоб во всем такая же, как я, только покрасивее, само собой.

Непослушные обветренные губы вылепляют слова из ледяного воздуха. Уф, ни одной ошибки! Словно мать незримо витает надо мной, неумолимо выгнув бровь, и кричит сквозь натужный кашель, как кричала давеча, сидя на кровати: «Напряги свой ум, сопляк!» Я только сейчас понимаю, что это значит. Все части моего ума, даже самые бесполезные, что обычно только хнычут да брюзжат, теперь работают сообща: суетятся, роются в памяти, подтаскивают нужные слова.

Покончив со списками, я приступаю к главному. «Вставай, мальчишка! — приказывает призрак матери. — Разве можно командовать ветром и дождем, когда сидишь на заднице? Встань во весь рост, иначе и мантия не поможет!» С трудом поднявшись, я бросаю непогоде слова, что в маминой спальне, стесняясь, бормотал вполголоса. Тогда они звучали глупо и неуместно, но теперь, среди бушующей стихии, кажутся в самый раз. Такие слова не стыдно швырнуть в лицо ветру. В конце концов, что еще есть у человека в арсенале, кроме слов? У ветра свое оружие — тупая, воющая сила — а у меня свое. Получай же! Из моего крошечного рта, из обмерзшей трубочки гортани, усилиями запинающегося языка, которому дано то, чего ты, самоуверенная стихия, никогда не постигнешь: умение возвращаться к сказанному и исправлять свои ошибки — получай красоту слов, что сильнее твоего бессмысленного рева!