ал, куда ехал – какая уж теперь сестра.
Побывал в Нью-Хейвене, задерживаться не стал. Как-то утром, еще в сумерках, добрался до места, о котором слыхал, что поезда там проходят, изгибаясь по широкой дуге, и замедляются почти до полной остановки. Посидел, поджидая. На краю насыпи, рядом с ним, терся мальчишка в грязном бесформенном пиджаке. Когда показался северо-западный, Киллиан вскочил и затрусил рядом с поездом, пока не вцепился в бок товарного вагона и не втянул себя внутрь. Мальчишка повторил его маневр.
Некоторое время они ехали вдвоем в темноте, вагон качало с боку на бок, колеса постукивали и громыхали на стыках. Киллиан задремал и проснулся оттого, что мальчишка дергал его за ремень, выпрашивая четвертак. Денег не было, а если бы и были, Киллиан нашел бы им лучшее применение.
Пришлось с трудом отрывать от себя хваткие пальцы, даже запустить ногти пареньку в запястья, чтобы отцепить его, уговаривая угомониться, ведь на вид он – такой хороший мальчик, вот пускай и ведет себя хорошо и разбудит Киллиана, когда поезд остановится в Уэстфилде. Мальчишка уселся в другом углу вагона, обхватив руками подтянутое к груди колено, и не отвечал. На его лицо падал серый утренний свет, пробиваясь сквозь дощатые планки.
Когда Киллиан проснулся, мальчика не было. Рассвело, Киллиан стоял у полуоткрытой двери, и его дыхание уносилось вдаль облачками морозного пара. Пальцы, которыми он держался за край проема, обжигал ледяной ветер, задувало и в подмышку, где в рубахе зияла дыра. Он не знал, где Уэстфилд – впереди или позади, – но, судя по тому, как долго он спал, его уже проехали, и парнишка спрыгнул именно там. Теперь остановок не будет до самого тупика в Нортгемптоне, а туда Киллиан не собирался. Он торчал в дверном проеме под студеным ветром, и временами ему чудилось, что он умер вместе с Гейджем и носится по свету бесплотной тенью. Увы, реальность напоминала о себе затекшей и ноющей от неудобной позы во сне шеей и сквозняком, гулявшим в дырявой одежде.
На вокзале в Лайме железнодорожный коп застукал Киллиана и Гейджа в депо, пока те дрыхли вдвоем под общим одеялом. Он вытолкал их взашей и велел убираться. Когда они замешкались, коп так заехал Гейджу по затылку дубинкой, что тот грохнулся на колени.
Пару дней после этого Гейдж, просыпаясь по утрам, жаловался, что у него в глазах двоится. Его это даже смешило. Он сидел, качая головой вправо-влево, и похохатывал при виде расплывающегося вокруг мира. Приходилось часто моргать и сильно тереть глаза, чтобы прояснить взгляд. А дня через три после происшествия в Лайме Гейдж начал падать. Обычно они шагали бок о бок, а тут Киллиан вдруг обнаружил, что идет один. Обернулся и увидел, что Гейдж сидит на земле, бледный и перепуганный. Они остановились передохнуть в каком-то диком месте – на денёк, не больше, застревать было нельзя, к тому времени Киллиан уже ясно понимал, что им надо как можно скорее добраться до врача. А на следующее утро Гейдж не проснулся, и его открытые глаза с удивлением глядели на реку.
Позже, где-то на стоянке у костра, Киллиан услышал разговоры о полицейском по прозвищу Слизень из Лаймы и понял, что это тот самый коп, который укокошил Гейджа. Слизень часто глумился над бездомными. Как-то раз он заставил их под дулом пистолета прыгать с поезда, несущегося со скоростью пятьдесят миль в час. Известная своими подвигами оказалась личность – во всяком случае, среди бродяг.
А в Нордгемптоне – продолжали у костра – есть такой Арнольд Удав, который чуть ли не хуже Слизня. Потому-то Киллиану туда совсем не хотелось. Простояв довольно долгое время у полуоткрытой двери вагона, он ощутил, что поезд замедляется. Непонятно почему – насколько Киллан мог разглядеть, никакого города впереди не маячило. Может быть, стрелка? Интересно, остановится ли состав? Не остановился, напротив: после серии коротких, дерганых рывков начал снова набирать скорость. И Киллиан соскочил. Поезд шел не так, чтобы медленно, и Киллиан тяжело и неудачно приземлился на левую ногу, аж гравий из-под подошвы брызнул. Нога подвернулась, лодыжку пронзила острая боль. Лицом он врезался в колючий кустарник – и все это молча.
Стоял октябрь, а может, уже и ноябрь, лес вдоль железнодорожных путей был усыпан опавшими листьями цвета ржавчины и сливочного масла. Деревья еще не облетели, то там то сям виднелись алые и огненно-рыжие всполохи. Холодная белая дымка тянулась по земле меж стволов берез и елей. Киллиан посидел на сыром пеньке, бережно обхватив руками щиколотку, пока солнце поднималось выше, и в его лучах таяла утренняя хмарь. Ботинки давно порвались, и он связал их заляпанными грязью полосами мешковины, поэтому пальцы ног так заледенели, что почти ничего не чувствовали. У Гейджа башмаки были получше, однако Киллиан оставил их ему, вместе с одеялом. Он даже пытался помолиться над телом, но не смог вспомнить из Библии ничего, кроме фразы «А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем»[4], а ведь это про Рождество Христово, а не про смерть.
День зарождался теплый, хотя, когда Киллиан, наконец, встал, в тени сосен было еще свежо. Он шел вдоль путей, пока лодыжка совсем не разболелась, пришлось снова отдыхать, сидя на насыпи. Нога распухла, и, когда Киллиан попытался подняться, ее пронзила острая, похожая на удар тока, боль. Раньше он всегда доверял Гейджу выбор места для прыжка. Он во всем ему доверял.
Вдали меж деревьев виднелся белый домик. Киллиан едва бросил на него взгляд, прежде чем заняться ногой, но теперь поднял голову и внимательно всмотрелся в гущу стволов. На ближней сосне кто-то содрал кусок коры, вырезал на древесине крест и дочерна натер его углем для лучшей видимости. У бродяг не было тайных знаков, как иногда считалось, а если и были, Киллиан их не знал, да и Гейдж тоже. Однако крест вроде этого значил иногда, что тут могут покормить. А Киллиан уже давно ощущал сосущую пустоту в желудке.
Он неловко прошагал сквозь деревья к заднему двору дома и, заколебавшись, остановился на опушке. Облупившаяся краска, закопчённые окна. Вплотную к стенам тянулась грядка – длинный, ничем не засаженный прямоугольник земли размером с могилу.
И тут он заметил девочек. Он не разглядел их с самого начала, молчаливых и неподвижных. Киллиан подходил к хижине сзади, но лес обступал ее и спереди, и с боков. Там, в папоротниках, они и сидели, на коленках, спиной к нему. Воскресные платья, в льняных волосах – длинных, чисто вымытых и тщательно расчесанных – медные гребешки. Что они делают, видно не было, обе почти не шевелились.
Он стоял и разглядывал их, застывших, коленопреклоненных. Одна обернулась – личико сердечком, глаза ледяной голубизны – и окинула его ничего не выражающим взглядом. Вторая повернула голову следом за первой и чуть-чуть улыбнулась. Этой было лет семь на вид, серьезной сестре – около десяти. Киллиан приветственно поднял руку. Девочка без улыбки еще раз смерила его глазами и отвернулась. Он не мог разглядеть, над чем они склонились; что бы это ни было, оно полностью владело их вниманием. Младшая тоже не помахала в ответ, но вроде бы кивнула, прежде чем отвернуться. Тишина и молчание показались Киллиану гнетущими.
Он пересек двор, подошел к задней двери – бурая от ржавчины, она выгнулась наружу и кое-где отходила от рамы, – снял шляпу и хотел было подняться по ступенькам, чтобы постучать, когда внутренняя дверь отворилась, и за ней возникла женщина. Киллиан застыл со шляпой в руках и просительной гримасой на лице.
Женщине можно было дать и тридцать, и сорок, и пятьдесят. Лицо высохло, как от недоедания, губы были тонкими и бесцветными. С пояса фартука свисало посудное полотенце.
– Добрый день, мэм, – заговорил Киллиан. – Я очень голоден. Не найдется ли у вас чего? Хотя бы куска хлеба?
– Вы что, сегодня совсем не ели?
– Нет, мэм.
– А как же бесплатные завтраки в «Добром сердце»? Почему туда не пошли?
– Да я понятия не имею, где это, мэм.
Она коротко кивнула.
– Хорошо, я поджарю вам тост. И яичницу, если хотите. Будете?
– Конечно. Уж коли сготовите, так на дорогу не брошу.
Так всегда говорил Гейдж, когда ему предлагали больше, чем он просил, и хозяйки хохотали в ответ на его слова. Эта, впрочем, хохотать не стала, возможно, потому, что Киллиан не был Гейджем, и в его устах шутка звучала иначе. Она лишь кивнула еще раз, сказав:
– Договорились. Вытирайте ноги о… – и осеклась, увидев его башмаки. – Ну и обувь. Как войдете, просто снимите ее и оставьте у двери.
– Хорошо, мэм.
Перед тем как подняться на крыльцо, Киллиан оглянулся – девочки по-прежнему сидели спинами к нему, не обращая ни на что внимания. Он вошел, стянул с себя башмаки и протопал по холодному линолеуму босыми грязными ногами. Стоило наступить на левую – и щиколотку жалила странная боль. Когда он сел, на сковороде уже шкворчали яйца.
– Неудивительно, что вы покалечились. Я ведь знаю, откуда вы тут, возле моего дома. Вы и те, что заходили раньше, – начала женщина, и Киллиан подумал, что она имеет в виду вырезанный на дереве крест, но она вела речь про другое. – Потому что за четверть мили от нас поезд тормозит, когда идет по дуге, и все вы прыгаете, чтобы не наткнуться на Арнольда Удава в Нортгемптоне. Так? Вы ведь там спрыгнули?
– Так, мэм.
– Боялись Арнольда?
– Да, мэм. Слыхал я, что с этим типом лучше не встречаться.
– По правде говоря, самое ужасное в нем – кличка. А так-то он никому не страшен. Он старый и толстый, и если кто-то из вас бросится прочь от него, он выдохнется, не успев разбежаться. Да Альфред и бегать-то не станет. Разве что услышит, что где-то по дешевке распродают бургеры. Зато поезд подходит к повороту со скоростью миль тридцать в час, да и на повороте не очень-то замедляется. Прыгать с него гораздо опасней, чем попасть в участок в Нортгемптоне.
– Да уж, мэм, – согласился Киллиан, потирая левую ногу.
– В прошлом году оттуда пыталась спрыгнуть беременная, врезалась в дерево и сломала шею. Слышите меня?