Мамонт Петрович молча открыл ворота поскотины. И когда Анисья провела за собой Плутона, закрывая ворота, спросил:
– Может, в другой раз?
– Нет, лучше сейчас.
– Тогда пойдем. Привяжи Плутона у поскотины. Мамонтович спит, как богатырь. Умаялся, сердечный. Пусть отдыхает, пока на руках носят. Когда сам понесешь – тогда не отдохнешь. «Давай, – скажут, – Головня, разворачивайся на всю катушку. Грей, не скупись!» Ну да мы с ним на тепло не скупые. С нашим удовольствием! – И, взглянув на деревню, видневшуюся в низине, продолжал: – Кабы все люди понимали, что на тепло нельзя скупиться! А ведь как некоторые живут? К чужому огню руки тянут, а свой за тремя шубами носят, чтоб наружу не вырвался. Ну, пойдем!..
VI
Тихо, словно спросонья, шептались гигантские березы, какие растут, наверно, только на кладбищах. Они толпились в беспорядке, подобранные и стройные, гладкие, без единого сучка до своих пышных лохматых шапок. И там, вверху, в синеве неба, шептались листвою, словно им было известно нечто великое и таинственное, чего не могли знать люди, занятые земными делами. Березы будто держали совет и переговоры с беспредельным простором небес, с наплывающими тучами, с ночными звездами и со всей Вселенной. Под этими высоченными березами Анисья с отцом казались маленькими.
Тихо, очень тихо шелестят вверху березы.
Здесь где-то, на этом клочке Вечности, могила старца Ларивона Филаретыча Боровикова. И если бы мертвые действительно могли воскреснуть, то первым праведником поднялся бы Ларивон. Это он привел общину раскольников на Амыл.
По крестам можно было понять, какие разные люди нашли здесь пристанище. У старообрядцев-филаретовцев – массивные кресты из целых бревен с тройными перекладинами: одной косой и двумя прямыми. У юсковцев-федосеевцев – кресты нарядные, шестиконечные, с накрылкой конусом, как в часовнях. У правоверцев – с двумя перекладинами. Кое-где между старыми могилами и крестами виднелись тумбочки со звездочками. А вот и могила бабки Ефимии…
– Разве она здесь похоронена?
– А ты не знала?
В дальнем углу кладбища, у самого обрыва в пойму Малтата, там, где Дуня поставила крест давно усопшей Дарье Юсковой, единоплодной сестре своей, нашла себе последнее пристанище мать Анисьи, так много напетлявшая в жизни. Сосновый крест с одной прямой перекладиной еще не потемнел от времени. Холмик могилы аккуратно выровнен. В ногах могил сестер Юсковых шумели четыре березы из одного корня. Анисья их сразу увидела и тут же вспомнила другие четыре березы, в тени которых недавно сидела на обочине тракта. Было нечто жуткое в таком совпадении. Глаза Анисьи тревожно перебегали с берез на два креста – черный, перекосившийся Дарьи Елизаровны и с одной перекладиной – матери. Анисья почему-то не подошла близко к могиле и все смотрела на прямую перекладину. Будто мать, распахнув руки, намеревалась схватить дочь в свои смертельные объятия. И Анисья вспомнила в подробностях, как впервые свиделась с тем подозрительным военным мужчиной, который потом оказался ее отцом и убийцей матери. Что же такое произошло все-таки?
«Мама, мама! Зачем ты так жила?» И, как бы продолжая мысль Анисьи, раздались слова Мамонта Петровича:
– Кругом сама запуталась и успокоилась от руки бандита. А все могло быть по-другому…
«Все могло быть по-другому», – с горечью думала Анисья. Закрыв глаза ладошкой, она тихо плакала, мелко вздрагивала. Слезы у ней струились между пальцами. Волосы и платье сушило солнце. На затылке и на спине Анисьи отпечаталась узорная тень: солнце цедило свои жаркие лучи сквозь березовые папахи.
«Все могло быть по-другому!..»
И Анисья вдруг поняла до щемящей боли в сердце, что здесь, на этом клочке Вечности, живая она со своим малюткой сыном и с Мамонтом Петровичем, и еще живые березы, и небо над ними, и сама земля, заросшая густой травою, но нет жизни в тех, кто лежит в могилах. Для них все кончено!
Во вчерашнее возврата нет.
Живое – живым, и хмель задора – тоже для живых. Молодой и выдержанный временем хмель. И что будет постоянное брожение молодого хмеля.
Но есть же какая-то связь между живыми и мертвыми? Есть же нечто, что еще вяжет Анисью даже с мертвой матерью? Есть, есть! И это нечто – очень важно. «Сколько бы я ни прожила, я ее буду всегда помнить, – подумала Анисья. – За все свои ошибки, какие у нее были, она заплатила жизнью. Мама, мама! Если бы я могла повлиять на тебя!»
Резко, как два выстрела, прозвучало над головой: «Ку-ку!..» Анисья поглядела на вершины берез. Там где-то пряталась кукушка. И опять: «Ку-ку!»
Только сейчас Анисья обратила внимание на молоденькую рябину в изголовье могилы. Возле деревца стоял Мамонт Петрович, бережно перебирая пальцами листики рябины. На плече Мамонта Петровича – кудрявая головка ее сына, которому совершенно безразлично, где он сейчас находится. Виски Мамонта Петровича белые, будто солью присыпанные. Лицо изрезали морщины, и только рыжие усики по-прежнему топорщатся, как хребтовый плавник у ерша. Что он так задумался, Мамонт Петрович?
«Папа, папа! Как я была к тебе несправедлива!»
Вот она какая, жуткая правда жизни!..
Человек, которого ни твоя мать, ни ты не жаловали любовью и вниманием, не уважали и презирали даже за его неловкость, угловатость, а он один сохранил в своем сердце и любовь к тебе, и встретил тебя, одинокую, на дороге, и распахнул навстречу руки, и от радости выложил все новости Белой Елани, и, может, ради тебя и твоего сына с утра до поздней ночи мечется верхом на Плутоне по полям колхоза! И вот теперь на его руках твой сын, Демид Мамонтович. И сына ты записала на его имя и фамилию.
– Папа, папа!.. – И Анисья, кусая губы, медленно присела тут же, где стояла, точно ее прижала к земле непомерная тяжесть.
– Анисья! Доченька! – напугался Мамонт Петрович и в три шага оказался возле нее.
На плече деда проснулся Демка и заревел с испугу.
– Мама, мама! На меня! На меня! – кричал сын.
Анисья рыдала навзрыд.
Мамонт Петрович присел возле дочери, утешал ее, как мог:
– Что же теперь поделаешь? Такое произошло несчастье! Слезами не поможешь. Жизнь, она завсегда из двух половинок – из несчастья и счастья. Не плачь, не плачь!..
– Папа, папа! – бормотала Анисья сквозь слезы. – Я… я… Ты, ты один-единственный… настоящий… всегда-всегда!
– Ну вот! Ну вот! – смутился Мамонт Петрович. – Слава Богу, вернулась, и ладно. Вроде как планета новая открылась.
Демка ревел настойчивее, протягивая ручонки к матери, требуя ее ласки, ее материнского внимания.
Анисья поднялась и взяла на руки сына. Тот сразу отмахнулся от дедушки и, вздув толстые губы, сердито уркнул:
– Дед! Дед! Как дам!..
– Не смей так! – прикрикнула мать. – Это мой папа. Понимаешь? Папа!
Демка насупился. Он еще не мог сразу понять, что значит требование матери.
– Растет рябина-то, – вдруг сообщил Мамонт Петрович. И по тому, как он поглядел на рябину, Анисья догадалась: рябину он сам посадил!
– Папа, это ты… посадил?
Мамонт Петрович отвернулся.
– Я никому не скажу, папа!
В ответ – тяжкий вздох.
– И говорить не надо. Про такое никому ничего не говорят. Вот они, какие дела, Анисья. С живой я с ней никак не мог столковаться, хоть и жить мне было трудно без нее. Без твоей матери. Вон оно как! Другой раз думаю: много звезд во Вселенной, а каждому нравится какая-то одна звездочка. А та звездочка, если разобраться, может, три тысячи лет назад как потухла. Свет ее летит по Вселенной, а звезды нету. Кто про то знает? Человек, как сама Вселенная, еще не весь разгадан. В каждом имеется большая тайна. И ты сам не знаешь, какая это тайна. В чем ее сила? Кабы все было известно, я бы сказал, что со мной произойдет завтра и послезавтра, а там и через пять годов. А может, я завтра умру? Известно это мне или нет? – И, как бы между прочим, напомнил: – Ты вот что, Анисья, никому не болтай про наш разговор. Ну, а если тебе доведется хоронить меня, вот тут мое место. – И показал на свободный квадрат земли между двух могил сестер Юсковых. Труп утопшей Дарьи Юсковой еще тогда, в апреле 1918 года, выловлен был в полынье Амыла, далеко от Белой Елани…
VII
Человек, который прожил шестьдесят лет, видит жизнь в трех измерениях.
Далекое, недавнее, настоящее…
Давно ли Мамонт Петрович, мастеровой парень из Тулы, бунтарь, прибыл в Белую Елань на вечное поселение, а вот уже минуло сорок три года!..
И кажется Мамонту Петровичу, что вот эта торная дорога, по которой он идет сейчас с Анисьей, впервые протоптана его ногами и что он шел по ней давным-давно, чуть ли не тысячу лет назад, когда здесь, в глухомани, люди жили в дремучих потемках староверчества и вся Белая Елань открещивалась от поселенцев, как от нашествия антихриста. И слышится Мамонту Петровичу нутряной рык Прокопия Боровикова: «Изыди, сатано! Изыди!» И толпа, глазастая, дикая, холстяная, распахнув рты, орет на него в сотню глоток, тычет пальцами, крестится, кидая камнями, а он, Головня, видит себя молодым парнем. Одно понять не может: какая сила привязала его к Белой Елани? Почему он не ушел отсюда? Ведь мог же, мог! Тысячу раз мог и – не ушел. Точно кто пришил его гвоздями.
В ту пору про раскольников говорили: «Что ни дом – то Содом, что ни двор – то Гоморра, что ни улица – то блудница». И раскольники отвечали: «Режь наши головы – не трожь наши бороды». И молились усердно, всяк по-своему.
Давно ли?
На памяти Мамонта Петровича шумел тополь Боровиковых, и косматые тополевцы на Ильин день справляли всенощную службу под деревом. Вопили псалмы на всю пойму, посыпали головы тополевыми листьями, вязали тополевые венки для невест, потом крестили их в студеной воде Малтата и Амыла. И думалось тогда: неистребимо староверчество. Так и будет жить Белая Елань в вечной тьме, открещиваясь от всего мира двоеперстием. А теперь тополь засох и торчит вильчатой, уродливой тенью, не привлекая к себе внимания.