Кругом вышла поруха.
Приехал Филя домой из города – еле-еле душа в теле. Не успев перенести ноги через порог, спросил у Меланьи Романовны:
– С деньгами как?!
– Прибегали тут девчонки, грят, еформа какая-то прошла. Ишшо звали на еформу. Турнула их.
– Турнула?! – Филя еле прошел в избу.
– А как же! Все подсватываются доченьки к денежкам. Пусть сами наживут, лихоманки.
Филя упал на колени перед образами и наложил на себя тяжкий крест с воплем:
– Скажи мне, Господи, за што караешь? Бабу послал – непроворотную туманность, от которой я как без рук живу. Кругом один, Господи! Могу ли я управиться со всеми делами? Как мне жить в дальнейшем? Иль в петлю голову пихнуть, а? Господи!
– Свят, свят! – перепугалась «непроворотная туманность».
– Замолкни! С Богом разговор веду! – гавкнул Филимон Прокопьевич.
Понаведался к хворому завхозу председатель колхоза, Фрол Андреевич.
Прошел в передний угол, сел на красную лавку.
– Ты что лежишь, Филя? Прихворнул?
– Сам видишь. Дух в грудях сперло.
– Худо дело! – вздохнул Фрол Андреевич. – В такое время нам с тобой не надо бы хворать.
– Болезнь, она не спрашивает. Пристигла – ложись.
– Значит, семь тысяч лопнули?
– Лопнули, кум. Как пузыри из мыла.
– М – да, – пожевал губами Фрол Андреевич. – Одно к одному идет. Тут вот Зырян готовит всему правлению фронтовой раздолбон.
– Знаю!
– Ревизию вызывает из района.
Филя привстал на подушке.
– Дык у нас своя ревкомиссия. Как по уставу.
– Ха! Тут вот проходило у нас расширенное заседание правления с директором ЖТС Ляховым. Ну, Зырян, как и вообще, подвел под все наше правление определенную линию, и под ревкомиссию такоже. Как будто мы все тут перевязали друг другу руки кумовством. И все такое протчее. До райкома дело дошло. Сейчас вот явился инструктор. Начинает принюхиваться.
У Фили отлегло от сердца. Не он один страдает, и кума вот припекло. Ему тоже, однако, не шаньги снятся.
– Пусть нюхает. У меня по хозяйству, что имеется, все в полной наличности. Какая моя должность?
– В правлении состоишь?
– Дык што? Мало ли нас в правлении? А всему голова – председатель.
Фрол Андреевич никак не ожидал такой пакости от кума, Филимона Прокопьевича.
– Вместе работали, Филя. Чуть не с самого начала войны, а ты норовишь сигануть в сторону. Вместе и ответ держать должно. Оно завсегда так. Куда иголка – туда нитка.
– Эге! – воспрял Филимон Прокопьевич. – Это с какой стати я должен ответ держать вместе? Или я нажился на завхозованье? Реформа, она, кум, вывела всех на чистую воду. У кого по кубышкам накопились денежки, а у кого – вши на очкуре. Я как был со вшивым интересом, так при нем и остался. Слава те Господи! Не крал, не утаивал, как другие при должностях. Вся Белая Елань про то скажет. Может, моя старуха или я сам обменял на реформе деньги? Тышчи на сотни, как другие? Вот хотя бы Маремьяна Антоновна. Прибеднялась, а, говорят, куль денег приперла. Семьдесят тысяч!
Меланья Романовна шурует железную печку, чтоб прогреть перемерзшие кости Филимона Прокопьевича. Фролу Андреевичу жарко в дубленом полушубке. Но он терпит. Ни хозяин, ни хозяйка не привечают что-то.
– Тут, кум, самим бы как удержаться.
– А по мне – хоть сегодня растолкнусь с завхозованием. Наелся. С поросятами, думал, издохну. Дались они мне, будь они прокляты!
– Под мороз попали. Надо было переждать.
– Сам же торопил, Фрол Андреич. Я бы вовсе не поехал на такую погибель, якри ее. Скажи: как с деньгами-то быть? Лежат вон в тряпице. Рубль к рублю – семь тысяч. Што же мне теперь, из штанов выпрыгнуть или как?
Фрол Андреевич подумал.
– Обмозговать надо, кум. Булгалтерия, сам понимаешь, щекотливая штука.
Филимон Прокопьевич заохал:
– Вот еще погибель на мою шею, Господи! Кто-то денежки менял, хоть за десятку рупь, а с меня, то и гляди, три шкуры спустят. Што же это, а? Ты вот говоришь, махнул со своими деньгами в райцентр, пятьдесят тысяч обменял. Коня загнал. Это я говорю промежду нами. Стал быть, у тебя, кум, водились денежки? А я вот, как сам Христос, безо всякой корысти. Колхозные и те не сумел обменить из-за хвори. Три дня валялся в постели у твово брата Никишки. Хоть бы помереть мне! – развел нутряной стон на всю избу Филимон Прокопьевич.
Фрол Андреевич покосился на стонущего, утешил, чем мог, и ушел.
Кто-кто, а сам председатель знал, какие у Фили руки с крючьями. Но вот вопрос: ни старуха Филимона Прокопьевича, ни его три дочери – Мария, Фроська и Иришка, не меняли крупных денег во время реформы. Сам Фрол Андреевич в день реформы навестил Меланью Романовну, предупреждал: если лежат деньги – не мешкайте, меняйте.
Филимониха махала руками: «Ни копеечки не водится, Осподи!.. Откелева деньги-то?!»
«Загадал он мне загадку, Филин, – сопел Фрол Андреевич, шествуя серединой улицы к правлению «Красного таежника». – Не съел же он их? И в доме пусто. Ни вещей, ни дорогих пустяковин, какие выменивал у эвакуированных. Куда все делось?»
Аркадий Зырян и тот развел руками: «Не соображу, в чем тут секрет? Боровиков всюду хапал деньгу. И вот, пожалуйста, ни рубля не обменил. Вот так номер!»
«Номер Фили» оказался везучим. Филя оседлал бескорыстнейшего иноходца и попер вперед: глядите всем миром – чистенький как стеклышко. Все считали, что Филя хапуга, жмон, набил карманы во время войны, а я вот он какой – глядите!..
Мало одной печали, нагрянула другая: отчетно-перевыборное собрание. Приехали представители МТС и района.
Филя сразу учуял: пахнет паленым и, не задерживаясь, хныча, жалуясь на простуду, ушел с собрания. Утром узнал – вытряхнули его из завхозов! Фрола Андреевича переместили на заведование колхозными пасеками – на самое теплое место, а Филюше – прямая дорога в полеводческую бригаду.
– Кукиш вам с маслом! – сунул Филя трехпалое сооружение в сторону правления колхоза. – Вот оно как нонече! И Лалетины откачнулись. Павлуху председателем поставили. Фролу пасеки отдали, а меня – под зад. Таперича конец! Палец о палец не ударю. Найду себе место.
Новый председатель Павел Лалетин не хотел отпускать из колхоза бескорыстнейшего Филимона Прокопьевича, но помог кум – Фрол Андреевич. «Пусть, мол, уходит». Знает кошка, чью мясу съела!
Отдал Филя нетель колхозу в счет семиста рублей, приобщил еще пустые бумажки, которые неделю назад ценились семью тысячами, отлежался дома и двинулся к знакомому лесничему в Каратуз. На этот раз повезло! Освободилось место лесника на Большом кордоне.
«Сколь годов я собирался на Большой кордон!» – возрадовался Филя, поджидая попутную подводу в Белую Елань.
С того дня как Филимон Прокопьевич принял немудрящее хозяйство лесника на Большом кордоне, он начисто вычеркнул из памяти и сердца все годы, какие прожил в «Красном таежнике». Если встречался с колхозниками – отворачивался. «Пропадите вы пропадом! Не я ли лез из кожи, а – вытряхнули с завхозов. Ну, погодите! Еще спомянете меня, Фрол Андреич. Ноне ты заведующий пасеками, а как фуганут тебя – дальше меня улетишь!»
И сердце начинало побаливать у Филимона Прокопьевича, и голова кругом шла – все никак не мог примириться с потерей денег.
Изредка Филя навещал Белую Елань, где коротала жизнь в одиночестве Меланья Романовна, как бы являясь сторожихой в опустевшем доме при большом кованом сундуке, с которым она не расставалась – и спала на твердом, как камень, сундуке.
День за днем дом Боровиковых чернел изнутри и снаружи, как будто из бревенчатых стен шаг за шагом уходила жизнь…
Завязь шестая
I
Шла весна 1949 года…
Канун февраля дохнул оттепелью; в начале марта мягко и призывно зашумели хвойные леса. Оголилась макушка Татар-горы. Закипели студеные воды в ревучем Амыле, выплескивая синюшную накипь на ледяную твердь. А там, где течение билось с особенной яростью, распахнулись дымящие полыньи, будто река, оборвав застежки ледяного тулупа, выставила свою богатырскую грудь, готовая вырваться на простор, поиграть силушкой.
Дороги развезло, улицы почернели, тучи ползли низко, и сам воздух, настоянный на таежной растительности, стал гуще, духмянее.
От вытаявших пашен терпко несло ржаной закваской.
И девушки, по-весеннему яркие, нарядные, беззаботные, голосистые, как сама матушка-тайга, допоздна засиживаясь на клубных вечеринках, ждали весну, солнце и ничего другого знать не хотели.
Они смеялись и тут же, бывало, плакали – всего понемногу. Им предстояло веселиться и жить, любить и быть любимыми, для них шла весна после лютой стужи.
Как никто из девчат, радовалась весне Анисья Головня, горячая и подвижная, как таежная лань.
Анисья готова была вдохнуть в себя всю оттепель марта и вдруг, превратившись в облако, подняться высоко над землею, чтобы почувствовать себя совершенно свободной от всех земных страхов и обманов.
– Весна пришла! Весна пришла! – пела Анисья, сверкая оскалом широких и ровных сахарно-белых зубов. И глаза ее, большие, округло-черные, влажно-блестящие, то искрились призывно, то тосковали по ком-то. Глаза Анисьи искали любви, бурной, как воды Амыла, и такой же чистой, прозрачной, как капля родника, впитывали в себя всю терпкую, хмельную силушку жизни.
– Ну и девка у Головешихи! – говорили про Анисью в Белой Елани. – Норовистая, холера. Если попрет в Авдотью – беды не оберешься, всех мужиков перекрутит.
Анисья и сама не ведала, куда ее потянет беспокойный норов. Ей хотелось многого и столь необъятного, что от одних дум и желаний кругом шла голова.
С нескрываемой ревностью зрелой женщины приглядывалась к Анисье Агния Вавилова.
«У нас теперь две Головешихи, и обе беспутные», – зло думала Агния. Она все еще не простила Авдотье Елизаровне давнишнюю обиду.
Много перемен произошло за двенадцать лет. И сама Агния поутихла, и дети ее подросли, и даже старый тополь Боровиковых прошлое лето не выкинул ни единого зеленого листика. Филимон Прокопьевич постарался: не пожалел полтора пуда соли, вдосталь напоил