лою – черным-черно. И дом Зыряна, где ты живешь три года, становится чужим и неуютным, как постоялый двор. Сколько раз ты проводил тревожные ночи где-нибудь на бригадном стане либо бродил по взгорьям. Иной раз будто въявь слышалось: «Степушка, отзовись!» И ты вздрагивал, беспокойно озираясь.
Текуча жизнь человека. Каждый день приходит со своими неизменными заботами и со своим движением.
А что же Агния? Сошлись вы по обоюдному согласию, а не вьете веревку вместе.
Ты помнишь, как вошел в дом Зыряна с гулянки у дяди Васюхи? Агния жалась в горнице, стесняясь тебя, а ты глядел на нее, как посторонний, возбуждаясь близостью ее красивого женского тела, но не души. Для всей семьи Зыряна ты так и остался вечным молчуном, «человеком, у которого душа закутана в три шубы», и он ее никак не может отогреть. Но ведь в самом деле ты совсем не такой! Просто тебе не хватает Шумейки, синевы ее любящих глаз, ее горячей ласки, ее большой заботы, внимания, когда и без шубы сердцу жарко. Да и сама Агния будто исполняла супружеский долг по какому-то странному обязательству, тайком оглядываясь на Демида. Не зря язвили бабы: «Вот уж повезло Агнии Аркадьевне! Со Степаном живет, Демида – про запас держит через Полянку». И ты все это видел, понимал и помалкивал, будто тебя не касается.
Люди говорят: «Стерпится – слюбится». А вот не стерпелось и не слюбилось.
«У нашего Егорыча правление, как полюбовница. И днюет, и ночует там. Такого председателя еще не было», – часто слышал Степан.
Оно и в самом деле, правление колхоза стало для него родным домом. И в праздник, и в будни, летом и зимою он всегда там. Во время посевной или уборочной, возвращаясь с поля, он спешит не домой, к Агнии, а поворачивает к правлению.
Вода точит камень, время – человека.
День за днем, весна за весною, уборочная за уборочной, и ты не заметил, как седина брызнула в голову; первые снежинки ранней осени! Тебе еще сорок лет. В такие годы мужчина в кипенье силы, а ты обмяк, посутулился, отпустил усы, и редко улыбка трогает твои губы. Недаром говорят: «Нашего Егорыча рассмешить может только оглобля!» Но с оглоблей на тебя еще никто не налетал. Так ты живешь без смешинки, не замечая, как быстро стареет сердце от черствости. Иногда думаешь: «Так и жизнь пройдет без всякой перемены». И ты хотел бы что-то предпринять, встряхнуться, куда-то поехать, «переменить обстановочку», но никуда не уехал. Не все люди умеют и могут менять обстановку. Так и ты прикипел к Белой Елани, как смола к штанине, и только изредка, как во сне, вспоминаешь Шумейку, партизанский отряд, дивизию, товарищей артиллеристов, штурм Берлина, взятие рейхстага, настороженную встречу с американцами на Одере, и потом все это меркнет, куда-то отодвигается, и ты лениво подстегиваешь Юпитера. За три года ты ни разу не был в отпуске. В районе будто запамятовали, что и председателю нужен отдых. Сегодня ты собираешься говорить с первым секретарем. Он человек новый, поймет ли?
«Нет, не пустят, – думаешь ты. – А хотелось бы куда-нибудь съездить. Махнуть бы по фронтовому маршруту». Да, да! Самое разлюбезное дело. Проехал бы еще по тем дорогам, где когда-то шел пешком с Шумейкой в поисках партизан.
Ты слышишь, Степан, как шепчет Шумейка: «Степушка, ридный мий, коханый мий, не приходи больше, немае моих сил бачити, як тоби схватят. Кинь мене, Степушка, а сам иди, шукай своих партизан».
VIII
Длинные улицы Каратуза. Грязь – Юпитеру по колено. Вихрову-Сухорукому понадобилось что-то в сельпо, а Степан тем временем, разминаясь, пошел к колодцу напиться воды.
– Вавилов! – раздалось со стороны.
Степан оглянулся. Из проулка шел Ляхов, директор МТС. В новеньком кителе, сшитом на заказ, в синих бриджах и в хромовых сапогах.
– На минутку! – позвал Ляхов.
Степан побрел к Ляхову прямо по луже.
– На бюро?
– На бюро.
– Там еще, наверное, не съехались. – И, как бы стараясь ошарашить Степана, бухнул: – Так что же, поздравить тебя, что ли?
Степан насупился.
– С чем?
– Еще бы! Райком рекомендует тебя в директора племсовхоза. Первого в нашем районе. Высота! Ну как? Потянешь? А? Дело новое.
Степан покривил поветренные губы.
– Но учти! – Ляхов погрозил пальцем. – За нарушение Устава сельхозартели выговор тебе влепят. Как пить дать. Этот номер тебе не пройдет. Зачем ты разрешил леспромхозу скосить сено на паях для колхоза? А? Я ведь все знаю. Половину колхозу, половину забрали в леспромхоз. А так по Уставу не полагается. Хитер, брат!..
– Зато теперь кормов хватит.
– Не имеет значения. Устав сельхозартели – святыня для колхозника!
– Не всегда по Уставу полагается… Где бы я людей взял?
– А как другие работают? И не хуже тебя. Так что разговор будет еще. Стружку сымут. М-да-а!.. Директор племсовхоза – это же, братец мой, величина!.. Ты уедешь – Мамонт будет колхоз вытягивать.
Степан еще не верил Ляхову. Мало ли чего не наговорят!
– Что молчишь? Думаешь, Мамонт не потянет? И я тоже так думаю, брат. Ну, старейший коммунист, партизан и все такое протчее, а все-таки обстановочка сейчас не та! Не та! Грамотенки у него, пожалуй, не хватит. Да и годы. Ему за шестьдесят?
– Гм!..
– Что?
– Мамонт, если потребуется, еще и за тебя, и за меня потянет. Закваска у него крепкая. Диплома у него нет, а голова варит не хуже, чем у нас с тобой.
– Там посмотрим! – отмахнулся Ляхов и, что-то вспомнив, ухватился за отворот дождевика Вавилова. – А ты, оказывается, гусь лапчатый! – И захохотал. – Ну, ну! Не двигай бровями. Стороной до меня дошло, приехала какая-то твоя жена. Я ее лично не видел. Все это держится в большом секрете. Титов мне обмолвился. И сын с нею. Будто бы твой. А? Как?
Степан уставился на Ляхова:
– Ты что, с похмелья?
– Я? Нет, брат, это ты с похмелья, если жен своих не помнишь. Погоди, на бюро тебя протрезвят. И за Устав, и за двоеженство. Определенно. Скажи спасибо, что я тебя предупредил. Влип бы, как кур в ощип. Где ты ее бросил, ту жену?
– Какую жену?!
– Не притворяйся! Титов называл ее фамилию. А, черт! Вылетело из головы. В общем, с Украины. Будто бы твоя фронтовая подруга.
– Фронтовая?!
– Да, брат. Мало ли у кого не было фронтовых подруг, но не все же такие путешественники, как эта твоя Шумейка. Ба! Шумейка, в точности. Шумейка! Сразу вывернулось.
– Шумейка?!
Степана будто кто хватил обухом по лбу. Он чуть пошатнулся, пробормотал нечто невнятное и, не попрощавшись с Ляховым, быстро пошел к тарантасу, бухая сапожищами по грязи. Забыл и про Вихрова-Сухорукого. Шумейка! В Каратузе Шумейка! Быть того не может! Неужели?
Кто-то кричал Степану, чтобы он остановился, – Вихров-Сухорукий, что ли, – он ничего не слышал. За какие-то три минуты промчался большаком Каратуза, удивляя встречных отчаянной лихостью.
Неужели здесь Шумейка? Откуда? Да, Степан, Шумейка в Каратузе. Она приехала еще на той неделе в пятницу, и вместе с нею – твой сын, Леня, Леонид.
Из Полтавы до Красноярска на поезде; от Красноярска до Минусинска на пароходе.
Не близкий свет, а приехала! Нашла тебя, Степан!..
А ты не знал, что Шумейка вот уже два года как ищет тебя? Она трижды писала в райком и не получала ответа. Бывший секретарь райкома, не без сговора с Агнией Аркадьевной, «замял это дело с Шумейкой», и все письма Шумейки неизменно попадали в руки Агнии. И те, что Шумейка посылала в райком, и те, что шли на твое имя в Белую Елань.
Думала ли Агния Аркадьевна, что ее хитрость когда-нибудь откроется и Степан все узнает?
Не думала и не гадала. До Полтавы – не рукой подать! Она сговорилась с заведующей почтой в Белой Елани, Нюрой Шаровой, своей давнишней подружкой еще по леспромхозу, и та добросовестно передавала ей письма Шумейки из Полтавы. Ни слезы Шумейки, ни стенания – ничто не тронуло сердце Агнии. А ведь она перечитала все письма! И то, в котором Шумейка прислала Степану Егоровичу фотографию сына Леонида и свою собственную, слезно умоляя Степана написать «хоть едное слово до сына Леши»! Разве можно было читать без щемящей боли письмо Шумейки:
«Степан Егорович, пишу тоби и горькими слезами моюсь, як проклятая. Напиши хоть едное слово своему сыну Леше, бо тут в Полтави скаженные люди прозвали його фрицем. Кажуть, шо вин родився вид якого-то фрица, а не от русского офицера. Говорять, шо я нагуляла його с яким-то эсэсовцем и бежала с тим фашистом у Польшу. Ты едный человек, шо знаеть, де я була в зиму сорок третьего роки! Отзовись, Степан Егорович. От того дида Грыцька, де ты мене оставил беременную и больную, на другой день забрали меня полицаи в управу и били мене, пытали, шоб я сказала, де сховались партизаны. А я ничого не знала! Три дни держали мене в той управи, як у черта в пекли. О Боже! Шо тико не пережила в те дурные годины!.. Потом мене погрузили в товарный вагон, як ту скотину, и повезли до Германии. В Польше, когда у меня начались роды в вагоне, мене выкинули фрицы на яком-то разъезде. Добрые люди помогли мене, и я не сгила, як та былинка у поли. С дитиной на руках я сховалась у городи Лодзи. Добрый чиловик, доктор, принял мене в больницу, и я стала роблить дежурной сестрою. И все ждала, ждала конца хмары! И вот – побили ворогов, и я стала шукать тоби. И в Москву писала, и до Каратузского райкому, и не было мене ответа. Потом ще раз написала в управу колхозов, и мене пришла цидулька, шо ты проживаешь у Белой Елани и робишь председателем колхоза.
Спомни, Степан Егорыч, чи не говорил ты мене, шо николы не забудешь своей Шумейки! А боишься послать хоть едное слово! Нима у моего сына ни фамилии, ни отчества батьки. Як той приблудный котенок. А скико я пролила слез та стинаний, одно небо знает!
Слухай, Степан Егорыч! Один лютый чиловик, здесь в Полтаве, написал на мене клевету, и я вже три месяца не знаю, куда притулить голову. Тот чиловик – Хома Тарасюк, сам служил у полицаев, и когда стал приставать к мене, щоб я выйшла за него замуж, я сказала поганцу: для мене краше от зелья смерть, чем выйти за тебя, полицай! И вин тогда написал до газеты, до горсовету, до горздраву, и везде кидал на мене грязью. И шо сын у мене от фрица, и сама я бежала до Польши с фрицами-фашистами! О, лихочко! Як жить мене, скажи?..»