Черный тополь — страница 75 из 107

первая жена. Потом Васюха сжег свой дом, истребил всю животину и, забрав детей, сбежал из Предивной бог весть в какие края. Двадцать лет о нем не было ни слуху ни духу. Заявился он присмиревший и долго еще сторонился сельчан – жил на отшибе, хаживал в одиночку за золотом, покуда не женился во второй раз.

Егор Андреянович, как всегда простоголовый, в холщовой рубахе и в холщовых шароварах с болтающейся мотней по колено, ширококостный детина, не в пример старшим братьям, вышагивал по большаку с некоторой резвостью. Он успел подмигнуть молодке Снежковой, подкинув большим пальцем левый ус, многозначительно кивнул Нюрке Шаровой, что встретилась им в улице, крякнул при встрече с Митей Дымковым, секретарем сельсовета, но когда поравнялся с Маремьяной Антоновной, то ноги его как-то сами собой круто забрали влево.

– Куда лыжи-то навострили, усачи? – спросила Маремьяна.

– Да вот братаны заженихались…

– Ишь как! Все резвишься, сивый.

– Кровь у меня такая, Маремьянушка. Как завьюжит по жилам, невтерпеж.

– Егор, что ты там? – позвал Васюха.

– К Санюхе, поди?

– К нему, – уронил Егор Андреянович, покидая Маремьяну.

Крестовый дом Санюхи – на окраине большака, возле дома Филимона Прокопьевича.

Братья молча прошли в калитку ограды. Навстречу вышла Настасья Ивановна, в розовой поотцветшей кофтенке и в полосатой подоткнутой юбке, простоволосая, смахивающая на монголку скуластым лицом и узкими прорезями глаз. Еще у крыльца она стала усиленно сморкаться, жалуясь на Санюху: запил-де мужик, сидит в горнице, что барсук, не подступись.

Стройный костлявый Михайла с неприязнью поглядел на толстую золовку и, не задерживаясь в надворье, прошел в глухие сенцы, где пахло творогом и кислыми овчинами, и, не разгибаясь, шагнул в избу, чистенькую, пахнущую застарелой краской, с большими окнами, занавешенными пестрыми шторинами, с облезлыми лавками, столом с поистертой клеенкой, кутью, заставленной чугунами и ухватами. За ним вошли братья, каждый под потолок. Дверь в горницу была закрыта. Настасья Ивановна кинулась вперед, но ее остановил Васюха.

– Ты помешкай покуда, Настасья. Мы сами.

И гуськом двинулись в комнату.

Санюха сидел за круглым столом с пол-литрой водки. Преломленные лучики солнца отражались от бутылки на стене. На столе в алюминиевой тарелке – огурцы, квашеная капуста, в черепушке – черная соль, полбуханки хлеба. Ни вилок, ни ложек, ни ножа.

Как только вошли братья, Санюха, конфузливо отвернувшись от них, встал, торопливо запахнув голый живот разорванной по столбику нательной рубахой.

– Вот… справляю поминки, – сообщил, прямя спину.

– Овдовел или как? – поинтересовался Егор.

– Вроде. С душой расстаюсь. Апределенно.

Михайла, стоял посреди горницы, как размашисто кинутый восклицательный знак. Потом снял фуражку, пошарил глазами, куда повесить ее, заприметив гвоздь, подошел к стене определил туда фуражку. Скосил глаза на прибитые маральи рога – убой нынешний, паскудничает Санька!

Вид горницы запустелый, нежилой. Кровать взлохмачена, половики затоптаны, стены обиты обоями сорокалетней давности, с орлами. Собственно, орлов не видно было. Местами торчали головы, распростертые крылья, перья, какие-то аляповатые цветы.

– Видать, ты нагрузился, Санька, – посочувствовал Васюха, любящий горькую не менее младшего брата.

– Я? Нннет. Тверез. Пью – не пьянею. Нутро горит. Льешь – не зальешь. Топишь – не утопишь. Вот оно как, значит.

– Так, так. – Михайло выдвинул к себе стул и осторожно, как присаживаются старики, опустился на жесткое сиденье. Тугой ошейник мундира, подпирающий под челюсти, прямил его длиннолицую, прямоносую голову с тонкими невавиловскими губами. – Не пьян, значит? Тогда умойся да смени рубаху.

– Рубаху? Найдем, Андреяныч. У меня, как у всякого теперешнего холхозника, есть две рубахи: которая нательная и которая верхняя. Настасья, дай верхнюю! Мундиров нам, братуха, не выдают. Пенсиев – также. Пробиваемся помаленьку. Ну да ты – не из пришлых, знаешь.

– Вонючий ты мужик.

– Оно так, Андреяныч. Припахиваем. Ни денег, ни табаку, житуха – сопатому не в милость.

С тем и вышел из избы. Долго умывался студеной водой, сменял рубаху и штаны, а когда вернулся, выглядел бодро.

К делу приступил старейший.

– Давайте начнем так: сядем криво, а говорить будем прямо. Живешь ты, Санюха, бирюком. Пробовал вытянуть тебя из бирючьего положения – не вышло. Настал черед разобраться во всех твоих делах и жизненных стежках. Как, что и почему.

Помолчал, покручивая щепоткой сахарно-белый ус, уперся глазами в лоб младшего.

– Говори на совесть: с кем ты встречался ноне в тайге?

Санюха беспокойно задвигался на стуле, повел глазами по окнам, стенам, всклоченной постели и, заметно бледнея, вывернул из сердца:

– Было дело. – И, пригнув ребром ладони рыжий ус, утверждающе кивнул головой. – Встречался. Мало ли люду по тайге ходит? – Его кудрявящиеся на темени волосы рассыпались и свисали на узкий лоб, изрезанный глубокими прошивами морщин.

– Ты не юли, – уронил Васюха. – Говори прямо – видел бандитов, которые тайгу жгут?

– Того не сказал.

– Допрежь подумай. А потом говорить будем. Али в молчанку сыграем? – спросил Михайла.

Санюха зыркнул по недопитой пол-литре, облизнув губы, как бы поборов жажду, ответил:

– Понимаю! Стал быть, пришли допрос учинить? Кровинка точит?

– За язык не тянем. Пришли поговорить, как и водится, по родству, – пояснил Васюха, треугольником раздвинув ноги, обутые в яловые сапоги с отвисающими голенищами, как и у Егора Андреяновича. – Ежели тонешь – может, помощь оказать придется. То, се, как водится. Люди-то говорят такое, не слушал бы. А как оно ни прикинь – костерят всех Вавиловых. А к чему? Может, навет? Отвести можно. Очень свободно.

Санюха привстал на стуле, потом снова сел и, помигивая, возразил:

– Скажу вам, братаны, так: мягкость в обращении не для меня. Сызмала привык к жестокому обхождению. Так и толковать будем. Оно, хотя тайги не поджигал и умысла такого не имел, но с людом разным встревался на таежных тропах. Не единожды, а много раз. По-свойски скажу вам: ежелив у одного чешется – трое не царапаются. Один буду. Вот оно какие дела. Ежелив подозревают меня в чем, как-нибудь отцарапаюсь. Без вас в ге-пе-у хаживал. В эн-ке-ве-дэ такоже. Теперь, может, в ге-бэ позовут.

– Не умничай, Санька скажи просто: кого видел в тайге, о чем толковал с ними и почему все держал в тайности? Знал, а молчал. Худо, паря, прямо скажу. Ежлив знал да молчал, выходит, корень зеленый, узелок завязал с бандитами.

– Узлов не вязал, – отверг Санюха, не взглянув на Егора Андреяновича. – Ежлив был бы узел – не утаил бы. Поджилки крепкие. Трясучкой отродясь не хварывал. С кем виделся? С охотниками.

– Темнишь ты что-то, Санька.

– А чего мне темнить?

– Так кто же жег тайгу?

– Горела, стал быть.

– Бандюга жег!

– Про то не могу сказать. Не видел.

– Тут и видеть нечего! Ты должен был пойти к властям и обсказать…

– На доносах, Андреяныч, руки не набивал. Каждый идет своей дорогой. Я, стал быть, тоже своей иду. Поперек чужих дорог не хаживал. А я, Андреяныч, на тайге возрос. Документов охотник у охотника не спрашивает. Мое дело телячье. Пососал и в куток.

– Вот тебе насосут, узнаешь, – буркнул Васюха.

– Все может быть, и насосут. У каждого свой норов.

– Запутался ты, Санюха, – посочувствовал Егор Андреянович.

Не верил Михайла, что Санюха говорит правду. Нет, тут что-то другое. Что-то он утаил.

XI

Если бы посторонний наблюдатель завернул в этот час в горницу Санюхи, он бы увидел картину столкновения разных характеров.

Четыре брата – четыре характера. Старейший, унаследовав практическую сметку, степенность от матери Василисы, смахивал на прокурора. Его вопросы, сдержанные, цепкие, с едучим сарказмом, заставляли обвиняемого беспокойно ерзать на стуле. Дородный Егор Андреянович, развалившись на стуле, что бурый медведь, хитроватый, явно сочувствующий Санюхе, отличался от старейшего покладистостью. Он действовал в семейном судилище по присказке: «Конь о четырех ногах – и тот спотыкается». Васюха, повидавший на своем веку многих, у кого жизнь шла через пятое на десятое, не оправдывал младшего брата, но и не обвинял. Придерживался нейтралитета. «Запутался Санька. Промывку требует», – думал Васюха.

– Значит, покрываешь бандитов? Врагам подыгрываешь! Советская власть тебе не по душе?

Этот вопрос Михайлы застал Санюху врасплох.

– Почему не по душе?

– Не по душе! Вижу, – отрезал тоном прокурора Михайла и, как-то сразу прижмурив глаза, машинально прижал сухую жилистую ладонь к сердцу. – Неспроста ты покрываешь банду. Но попомни мои слова: главарь не уйдет, поймаем. И вот тогда с тебя спросится. Тогда ты определишь, на чью ногу прихрамывал всю жизнь!.. Ежели бы оповестил вовремя, что за люди в тайге, не бывать бы пожару. А тебе, я вижу, Советская власть не нравится. На старое потянуло…

Санюха ухватился за пол-литру, сжал ее пятерней, потом резко отсунул в сторону и, встав, рванул ворот рубахи так, что пуговки посыпались, как горох.

– Не пужай, Андреяныч! Не пужай! Двух смертей не бывать – одной не миновать. Стал быть, так. Не нравится! Не по душе! В ту пору не нашивал одной рубахи, покуда не стлеет, не ел вот этот хлеб с черной солью, будь она проклята!.. – куражился пьяный Санюха. – Не знал ни запретов, ни укоротов. Вот оно, какие дела, Андреяныч, Я дуюсь, дуюсь, а толк где? При старом времени на прииске сидели трое: казначей, доверенный по приему золота да счетовод-писец. А ноне что? В Благодатном контора в два этажа, на Разлюлюевском контора в полверсты, в Белой Елани еще одна контора. А золота – кот наплакал. Это как? Порядок? На чьей шее эти служащие? Буде! Сыт! Не хочу!

«Вот так молчун, – отметил про себя Васюха. – Эх-ха-ха, пути-дороженьки! И в гражданку шел по жизни через пятое на десятое: то метнулся к белым, то к красным»…