Черный тополь — страница 95 из 107

В ночь на вторник Шумейка не сомкнула глаз. В окно гостиницы заглядывала луна. Тревога матери передалась Леше, и он долго ворочался на кровати. Леша тоже ждет встречи с отцом. Завтра он окончательно узнает: есть ли у него отец или нету?

– Мамо, лягай!

– Спи, Леша. Я ще трошки посижу.

– Пидешь до речки, га?

– Чи ты знаешь, чо я була ночью на Амыле?

Леша, конечно, знает.

– Боже ж мий, я ще не бачила найкращей реки! А Енисей? Ты помнишь, Леша, как ехали пароходом по Енисею?! Горы такие высоченные, як те громады Карпат. Пид самое нибо. И лесу стико, на всю Вукраину хватит. И немае того холода, як мы думали у Полтаве.

– Ще лито, мама. Погодь до зимы. Мабуть, змерзнешь.

– Не змерзнем, сыну. И тут живут люди.

– Це ж сибиряки!

– И мы будем сибиряками. Чуешь? Найкращего миста нема на всем свити.

– Як я пиду в школу, колысь плохо разумею и балакаю по-русски?

– Ще лучше всих балакать будешь, Леша. Погодь трошки, и мы одолеем русскую мову. Мы вже добро балакаем.

Помолчали, спаянные единым желанием.

– Мамо!

– Шо, Леша?

– Ты ему грала на скрипке, когда вин був с тобой на том хуторе?

– О, Леша! Немцы ж були. Каты!.. Боже ж мой, какое лихо!..

С утра Шумейка собралась с сыном на Амыл к парому, чтобы встретить Степана до того, как он приедет в Каратуз.

Собрала в сумку продукты, нарядилась в лучшее крепдешиновое платье, накинула на пышные русые волосы шелковую косыночку и долго вертелась перед зеркалом. И казалось Шумейко, что она такая же! И синева глаз та же, и вздернутый нос, и черные брови, и вся она подобранная, стройная.

Леша одел короткие штанишки и новые ботинки на каучуковой подошве.

Над Амылом кружились ласточки. Берегом тянули невод. Где-то над тайгою громыхала гроза. К обеду грозовая туча продвинулась к Каратузу. Шумейка с Лешей укрылись под тополем. При каждом ударе грозы Шумейка вздрагивала, как от артиллерийской канонады. «О, лихочко!» – И наблюдала за дорогой: а вдруг подъедет Степан? В самый ливень к припаромку подошла автомашина. Шумейка побежала узнать: не Степан ли? Дождь прополоскал ее до нитки, но ей было все равно.

– Глянь, Леня, шо зробилось з моим платьем? – Платье прилипло к телу, и она его оттягивала пальцами.

И гроза минула, и дождь. И опять солнце, и ожидание. Ни одной подводы, ни одной машины, ни одного человека не пропустила Шумейка, чтобы не глянуть: не Степан ли?

Чужие, незнакомые люди без конца ехали в Каратуз.

Солнце давно свернуло с обеда, а Степана все нет и нет! Или Шумейка проглядела?

Плашкоут только что отчалил от правого берега. Синева. Дымок. На припаромок накатились волны, и Шумейка едва успела отбежать. Оглянулась – и остолбенела.

На пригорке стоял вороной конь, впряженный в тарантас с железными подкрылками на колесах. Усатый человек сошел с тарантаса и направился к припаромку, щелкая бичом.

Это был он, Степан! Ее Степан!..

У Шумейки будто остановилось сердце, и она не могла пошевелить ни рукою, ни ногою.

Горечь, обида, давнишние тернии ожидания, сполохи тревожных ночей на хуторе Даренском, когда она, роняя слезы, до утра просиживала у хаты тетушки Агриппины, скованная страшной думой: «Не идут ли в хату фрицы», – все это разом нахлынуло на нее, сдавив горло. Как много довелось ей выстрадать за свою нескладную любовь и как мало она видела счастья!..

Пригнув голову, остановился Степан. Он даже не взглянул на Шумейку!

– Мамо, ще долго будем ждать, га?

И этот голос сына Шумейки, как бичом, подстегнул Степана.

– Миля? Ты?!

– Чи не бачишь?

И взглянула в лицо Степана: черные глаза, смуглое прямоносое лицо, вислые усы, дождевик нараспашку, три орденских планки и Золотая Звезда на поношенном армейском кителе.

– Миля!

Солоноватая слезина, щекоча, скатилась на ее вздернутую губку, в ямочку…

Грубоватые мужские ладони легли на ее плечи. Напахнуло сыростью ила, истоптанной травой и еще чем-то вязким, горьковатым, как прелая солома.

– Степушка!.. Ридный мий Степушка!..

И сразу же, жарко дохнув, твердые губы прижались к ее полуоткрытому рту, поцеловали в губы, в нос, в щеки. Хмелем ударило в голову: она почувствовала, как зазвенело в ушах и, пьянея, теряя силу, повисла на его руках, запрокинув голову. И только сейчас сквозь слезы увидела все его лицо, обросшее черным жнивьем, ввалившиеся щеки, пропыленные коричневой пылью загара, глыбу упрямо нависшего лба.

– Шумейка ты моя, Шумейка! Как же я тебя искал!

– Боже ж мой! Скико я писала!..

И ручьями полились слезы, облегчающие сердце. Он гладил ладонью ее вздрагивающие плечи, ее пышные волосы, мягкие, как шелк, теплые, пахнущие водою, лезли ему в глаза, в рот, а он, не отнимая лица от ее головы терся об них, с жадностью вдыхая знакомый запах,

Она говорила, говорила, говорила!..

– Твоих писем, Миля, я в глаза не видел! Леша? Где Леша?

Оба враз оглянулись – Леши не было. Убежал к тополю.

– Шумейка ты моя, Шумейка!

– Я все Шумейка, Шумейка, твоя Шумейка! Чи прогонишь мене, га?

Степан захохотал.

– Тебя прогнать? Ну, нет! Без тебя небо над головою с овчинку сморщилось.

– Пидем к Леше.

Подошли к старому тополю возле берега Амыла. Леша хотел бежать от тополя, но остановил голос отца:

– А ну, покажись, Леонид Степанович!.. Вот, оказывается, какое отчество у Леши! А в метрике записано «Павлович», по дедушке, которого Леша тоже не знал: отец Шумейки погиб на границе в начале войны.

– Гляди, Степушка, який це фриц!..

– Сволочи! Ну, да теперь с таким фрицем нам никто не страшен, – ответил Степан и, склонившись, обнял сына, как мужчина мужчину. Случилось то, чего и сам Степан не ожидал. Сразу как-то обмякло сердце, и ему стало так приятно и радостно, словно он заново на свет народился.

С плашкоута ехали втроем. Остановились возле гостиницы.

– Я все Лешу учу балакать на русском мове. Он такой понятливый, Степушка. Взглянь – у него твои глаза. Такие едучие, с отметиной. О боже ж мой, как тико мы доихали до Сибири! На Енисее скалы пид самое нибо. И звезды лежат на скалах. Правда, Степа! Когда смотришь на них з парохода, кажется, шо звезды на скалах.

В двенадцатом часу ночи Степан вернулся с бюро, Остановился возле порога и развел руками:

– Ну, а теперь будем жить, Шумейка!..

На бюро райкома Степана рекомендовали директором нового племсовхоза.

На другой день Вихров-Сухорукий уехал из Каратуза с попутчиками в Белую Елань. И, как водится в деревне, часу не прошло после возвращения Вихрова-Сухорукого, как вся Белая Елань знала уже, что к Степану Егоровичу приехала фронтовая жена Шумейка и что он задержался с нею в Каратузе. Разливу этой вести не в малой мере посодействовал Мамонт Петрович Головня, крайне недовольный, что Степан не сегодня – завтра распрощается с Белой Еланью.

– Нам бы еще два-три года, и мы бы с Егорычем на первое место вышли! – шумел Мамонт Петрович. – Чем они там думали на бюро, спрашивается?

И выехал сам в Каратуз.

Еще через день – ахнула вся сторона Предивная. В тарантасе по большаку Предивной проехал Степан Егорович со своей фронтовой женой Шумейкой и сыном Лешей…

II

Густились тени. Улица пошумливала вечерней суетой. На двух телегах со смехом и летучим тающим говором прокатили колхозники лалетинской бригады, на ходу спрыгивая каждый возле своего дома. Агния шла к дому и все слышала, как пели Аринка Ткачук и Груня Гордеева – обе румяные, видные собой, в полинялых отгоревших платьях.

Аринка смотрела прямо на Агнию черными глазами, голосисто вытягивая знакомую песню:

Ой вы, грезы, мои грезы,

Зо-олотые сказки…

Про-летела-а мо-олодость

Без-з лю-убви и ласки…

Что со мной случило-ся-я,

Я и сам не знаю…

В ночь по-одушку мо-окрую

К се-ердцу-у прижи-имаю-аю…

И сразу же, тут же в улице, на глазах у всех, ручьем хлынули слезы. Опустив свою несчастную голову, ускоряя шаг, Агния торопилась к дому, провожаемая взглядами сельчан. Она не видела, как открывались створки то в одной, то в другой избах, как Авдотья Романовна, вдовушка, сестра Аксиньи Романовны, стоя у открытой калитки, засунув руки под холщовый фартук, смотрела на нее печальным взглядом, а у самой поблескивали в подглазьях горем выжатые слезины. Не сладка вдовья жизнь, но и не сахар, когда мужик бежит из дому.

III

Встретила мать, суровая Анфиса Семеновна, такая же рослая, прямая и ширококостная, как и Авдотья Романовна.

– Знаешь?

– Слышала!

– Ну вот…

В просторной ограде, петляя в багрянце угасающих лучей, более обыкновенного жужжали хлопотливые труженицы-пчелы, летящие то с крошечными поносками желтой пыльцы на лапках, то с клейким пахучим прополисом; суетились на летке, деловито обнюхивались, то густо шли в пойму к цветущему доннику, щедро выделяющему нектар после пригрева солнца, набирались живительной влагой и, отяжеленные, довольно жужжа, возвращались в ульи, торопясь залить прозрачные восковые соты нектаром.

На другой день вечером по прохладному таежному сумеречью, дохнувшему из тайги в улицу и в избы через открытые настежь окна, пришел домой Степан.

Еще в ограде он встретился с Анфисой Семеновной, перекинулись колкими немирными словами, взаимно жалящими друг друга, и, чуть задержавшись в темных сенцах, наливаясь непомерной тяжестью, переступил порог на половину Агнии. Ни Федюхи, ни старого Зыряна не было дома…

Тюлевые шторы на трех окнах, хватаемые ветерком, пучились в комнату. Тяжелые коричневые часы с двумя гирями под стеклом блестели эмалью круглого циферблата. Пахло каменным зверобоем и фиалками до того резко, словно кто перетер цветы в ладонях. На круглом столе – хрустальный графин с веселыми, еще не изведавшими дыхания смерти цветами, питающимися речной водой: они еще живут, пахнут, твердо держат головки.