— Ну постой тут да не сходи с места, я зараз.
И Мишка исчез за углом. Остановился, изорвал в клочки письмо, засунул в широко зиявшее отверстие водосточной трубы и через минуту был около Вани.
— Ну, идем скорей, а то Козел увидит.
— А письмо где?
— Фу, да опустил.
— Тут я не помню ящика.
— Мало чего не помнишь… Пойдем скорей, Козел увидит — все пропало, а там голубей несть числа, темно от них. — И он торопливо потянул растерянно и недоумело оглядывающегося Ваню.
Мальчики торопливо шли, и все тянулись узкие, кривые, грязные, вонючие переулки, угрюмые, с осыпавшейся штукатуркой, с зияющими окнами дома, черные, закоптелые фабрики, заводы, высоко дымящие трубы, и надо всем все покрывающий гул, а над ним вечною мглой дым.
Этим переулкам, этим грязным улицам, этим темным, сырым домам, этой дымной мгле, казалось, ни конца ни краю.
— В энту субботу купил трех голубей, один турман — здорово перевертывается.
— На кой леший тебе покупать, коли даром наловим сколько хочешь, хоть на воз клади, — говорил Мишка, торопливо семеня босыми грязными ногами, стараясь постоянно держать в напряженном интересе Ваню, который так же торопливо постукивал каблучками козловых сапожек.
Долго шли, и долго тянулись такие же запутанные переулки и улички, и на углах лавчонки с кренделями, с стеариновыми свечами, с курящими турками, и из лавчонки выглядывал хозяин, похожий на Козла.
Потом улицы стали раздаваться, стали прямее и тире; вместо гула, который то усиливался, когда шли мимо фабрики, то падал, когда проходили ее, катился ровный, однозвучный грохот экипажей и шуршанье тысячи ног, топтавших широкие тротуары. Уже не было лавчонок с курящими эфиопами, а ослепительно блестя на солнце, глядели колоссальные зеркальные стекла магазинов.
— Да куда мы идем? — И Ваня приостановился. — Ведь Микола Мокрый в другой стороне.
— Ну, пойдем, все одно… Заглянем тут в одно место, а там и к Миколе.
Пошли. Дома стояли высокие, веселые, чистые и на солнечной стороне ослепительно блестели стеклами. Внизу в магазинах все было видно внутри, — люди входили, снимали шляпы, рассматривали товары, подходили к кассе, жестикулировали друг с другом, точно все это происходило на улице, которая расширялась туда, внутрь дома, за сплошное, терявшееся для глаза стекло.
Из-за угла вывернулся трамвай и, торопливо роняя синие искры, скрежеща на повороте рельсами, делаясь все меньше и меньше, побежал по бесконечно уходящей улице. И сколько глаз хватал, все та же двигающаяся, торопливая пестрая толпа, бесчисленные экипажи, лошади, стук копыт и колышущийся надо всем пестрый гул.
— А… Видал?!.
У Мишки глаза загорелись.
— Поедем… ей-богу… А? Поедем, Ванька!..
Ваня приостановился.
— Да куда поедем-то?
— Фу-у, да поедем… ну! — И он потащил мальчика за рукав.
— Деньги?
— Ну, у меня… поедем!..
Они дошли до угла.
Как в водовороте, шумящая толпа огибала угол и беспрерывно, без конца и краю, широким потоком, неровно и колеблясь, подвигалась во всю ширину тротуара.
— А?.. А у нас-то!
— Сколько их… Целый день шатаются… Ишь делать нечего.
— Гляди, выскочил!..
Из-за угла, скрежеща и крепясь на завороте, снова вывернулся трамвай и, скрипя тормозами, остановился. Мальчики кинулись, стали продираться сквозь входящую и выходящую публику. Ваня вежливо давал дорогу то тому, то другому и все никак не мог добраться, а Мишка свирепо работал кулаками, локтями, коленями и головой, которую опустил, как бодающийся баран, и даже попробовал кого-то укусить.
Кондуктор грубо дернул его.
— Ты куда?
— Туда, куда и все.
— Милостыню просить… Пошел!
— Сам проси, коли хочешь… я за свои деньги… Вот за двоих… — И Мишка разжал ладонь с двумя пятаками, суя ее к самому носу кондуктора.
— Ну ладно, ступай, да смотри мне…
— И так смотрю, глаза есть… ты смотри…
— Ну, ну, огрызнись еще!
А Мишка уже с площадки отчаянно жестикулирует товарищу:
— Ванька, сюда!.. Слышь, вали!..
И оба, ухмыляясь, оглядываясь и подмигивая друг другу, устраиваются в самом углу площадки. Вагон дернулся, и с все повышающимся звуком мимо побежали назад дома, зеркальные стекла, пестрая текучая толпа, лошади, экипажи и быстро мелькающая мостовая. Как впадающие серые реки, проносились, разрывая дома, поперечные улицы, на мгновение тоже бесконечно уходя в голубоватую дымку.
— Вот так дует, а? Ванька! — И вдруг зашептал: — Гляди, барыня кака сидит… кабы не лопнула… надулась-то…
Публика сидела чинно и молча, глядя перед собою или в окна. У всех белели крахмальные воротнички, а у дам на шляпах от покачивания вагона шевелились огромные цветы и перья.
Мишка все дергал Ваню:
— Ванька… гляди: у ей на голове птицы…
— Тише… кондуктор…
— Должно, с гнездами… небось и яйца есть… Вот бы достать.
Мальчишки прыснули, зажимая рты руками.
Дама сердито шевелила перьями.
— А энтот… возле-то… не может нагнуться наперед… вся шея в кадушке…
— По самые уши…
— Кре-епкая…
— Бе-елая…
— Ишь ты, на стороны только голову поворачивает.
— Ему хочь на коленки сядь, не увидит, не нагнет голову…
— А на голове кверху ногами ведро… хочь зараз черпай…
И ребятишки опять прыснули что есть силы, зажимая себе рты и кусая пальцы, чтобы не расхохотаться на весь вагон. Господин так же сердито сидел, как и дама, вытянув длинную шею в высочайшем, туго накрахмаленном, подпиравшем щеки и подбородок воротничке и поддерживая головой огромный лоснящийся цилиндр.
— И не ворочается, а то ведро упадет…
— Прсс… выгонят… мм… лчи!..
Красные, задыхающиеся, они вытирали бежавшие от неудержимого смеха слезы и сопли и давили кулаками животы.
— Миш-ка… бу… дет… бр… брось… а то… — сквозь слезы едва выговаривал Ваня.
Публика стала обращать внимание на двух мальчиков, а сердитый господин, не поворачивая шеи и головы, лишь повел на них, скосив глаза.
Мальчишки глянули и покатились от хохоту.
На остановке кондуктор взял Мишку за ухо, и Мишка, вытянув шею и стараясь ущипнуть кондуктора, боком шел, чтобы не так больно было, и от пинка вылетел с площадки. За ним мелькнуло испуганное лицо Вани, которого, впрочем, кондуктор не тронул, вероятно благодаря козловым сапожкам, гладко причесанной голове и чистой одежде.
Трамвай покатился дальше, а Мишка кричал, показывая кондуктору шиш:
— Эй ты, белоглазая свинья!.. Слюни подбери!.. слю-уни!..
— Вы чего тут?
Грубый, повелительный окрик раздался над самым ухом, и в глаза бросилось сердитое усатое лицо городового в темной шинели и белых перчатках.
Мальчики пустились со всех ног и остановились, тяжело дыша, только за углом. С тем же однозвучным грохотом катились экипажи, и с неумирающим шуршанием шли тысячи людей. Проплывали, краснея на шляпах, яркие цветы, чернели цилиндры и котелки.
— А?.. Барыня-то… чай, еще больше надулась?..
И Мишка скорчил рожу, по его мнению, чрезвычайно похожую на барынину.
— А барин-то… в ведре… только глазами ворочает…
И снова их охватила неодолимая беспричинная веселость, неподавимый смех. Они шли, бесцеремонно толкаясь в движущейся чисто одетой толпе, присматриваясь к публике.
— Переломится… ей-богу, переломится, — торопливо говорил Мишка, поспевая за красиво одетой дамой с тонкой, сильно перетянутой талией. — Глаза вылезут, разрази меня гром, вылезут!.. — И Мишка, забегая, старался заглянуть ей в лицо, действительно ли вылезают.
— Мишка, будет, нехорошо! — придерживал за рваную рубаху Ваня. — Будет, а то опять городовой.
— Какие все ядреные, да лобастые, да краснорожие!.. Жрут здорово!..
— Мы тоже хорошо едим: по праздникам завсегда пирог, по четвергам — кисель.
Мишка остановился, торопливо развязал веревочку от штанов, деловито перетянул живот, опять завязал, а публика продолжала двигаться, обходя и мельком и пренебрежительно взглядывая на мальчиков.
— Жрать захотелось… Будет у меня живот, как у энтой осы. Должно, она тоже с голоду…
— Не-е… в корсете. У господ все в корсете.
И они опять шли. Теперь они перестали смотреть на публику, а все чаще и чаще останавливались перед гастрономическими магазинами.
Сквозь колоссальные стекла желтели громадные сыры, белели всевозможные жестяные коробки с консервами, стеклянные банки с огурчиками, с маринованной рыбой, гирляндами висели колбасы; прижав ноги, лежали зажаренные, вкусно темневшие, даже через стекло соблазнительно пахнувшие утки.
Мишка подолгу стоял и смотрел. Мысленно с трудом поднимал огромный, как колесо, желтеющий сыр и, ощутив всю его тяжесть, опускал на пол, свирепо запускал в него зубы и долго и с наслаждением жевал. Потом вытаскивал рукой из банки огурчики, маленькие превкусные огурчики, очень похожие на выкрашенные небольшие камешки, потом тянул из банки за хвост маринованную рыбу, которую ел с головы, потом…
Ваня дергал его за рубаху:
— Пойдем… чего стоять?..
— Фу, да постой!.. — И принимался за самое вкусное и самое любимое — за колбасу.
Он ее откусывал прямо на весу, подняв голову, сначала копченую, которая так чудесно пахнет дымком. Колбаса все становилась короче, а Мишка вытягивался, лез вверх, пока не откусывал последний раз под самым потолком. Потом спускался и принимался за вареную. На ней оставались следы от зубов, и среди нежного розового мяса жирно белели кусочки сала. Колбаса подходила к концу…
Мишка проглотил слюну, но она сейчас же опять набежала, он сплюнул и угрюмо проговорил:
— Пойдем.
Они пошли. Ваня молча и боязливо шел за Мишкой, с удивлением присматриваясь к его худенькому лицу со впалыми блестящими глазами, к худенькой фигурке, на которой так ясно, приподнимая грязную рубашку, выступали лопатки и угловатые острые локти, как будто видел в первый раз. И не то сожаление, не то снисходительная жалость шевельнулась в Ване.
— Мишка, а дохлый ты.