— Подпишет, — сказал Тэд.
— Извините, масса Тэд, я думаю, не подпишет. Я тоже кое-что понимаю в государственных делах.
— Держу пари на пять долларов, — запальчиво сказал Тэд, — что папа подпишет. Он… он уже начал подписывать!
— Откуда вы знаете, масса Тэд?
— А зачем он сидит по ночам на военном телеграфе?
Джонсон покачал головой.
— Он просто ждёт новостей с войны, масса Тэд. Впрочем, я готов идти в пари на пять долларов. Только я прошу вас улечься спать.
— Хорошо, Джонсон, пари на пять долларов! Но потом не виляй хвостом, что ты вовсе не имел в виду денег…
— Масса Тэд, — обиженно сказал Джонсон, — я не какой-нибудь банкир из Нью-Йорка, раз я проиграл, значит, я плачу. Но и вы, пожалуйста, потом тоже не отпирайтесь…
Но Тэд уже не слушал его. Он бежал в детскую, и его белая длинная рубашка развевалась, как знамя.
Многие в Америке думали так, как Джонсон. Многие думали, что у «черепахи Линкольна» не хватит решимости освободить рабов.
Сам президент изо дня в день становился всё мрачнее и сосредоточеннее. Он часами шагал по кабинету, отмахиваясь от просителей, советников и министров.
На стене висел портрет Джефферсона, который более восьмидесяти лет назад сказал: «Всё на свете меняется, кроме врождённых и неизменных прав человека…»
И тот же Джефферсон сказал, что «соблюдение закона есть политическая религия…»
Освободить негров — это значило поднять со дна Америки новые силы. И не только «цветных», но и всех «простых». Назначить их генералами, офицерами, министрами. Переделать конституцию и подавить крикунов и хищников в тылу.
Это, может быть, революция. Но это значит — победа.
И может значить — смерть.
Президент вспомнил, как недавно на ночной прогулке верхом в него выстрелили из-за дерева. Лошадь испугалась и понесла. Линкольн с трудом с ней справился. Он приехал домой без головного убора. Караульному начальнику он объяснил, что случайно потерял цилиндр. На следующий день караульный начальник принёс и молча положил цилиндр перед Линкольном. В нём зияла дыра от пули.
— Об этом никто не должен знать, — сказал Линкольн.
— Слушаю, сэр, — откликнулся караульный начальник.
Эйб подошёл к камину и бросил цилиндр в огонь.
…Через две недели Линкольн вошёл в свой кабинет и неожиданно наткнулся на Тэда, который стоял у письменного стола, скрестив руки на груди, точь-в-точь как Наполеон.
Линкольн нахмурил брови.
— Тэд, как ты смеешь входить сюда без моего разрешения?
— Простите, сэр, — сказал Тэд, нисколько не испугавшись, — но я попал в ужасное положение.
— В какое именно?
— Я по уши в долгах.
Линкольн посмотрел на сына с усмешкой.
— Это очень грустно, — сказал Эйб. — И много ты задолжал?
— Пять долларов.
— В самом деле? В твоём возрасте это действительно много. Пари, я полагаю?
— Совершенно верно, сэр.
— И ты ищешь у меня деньги?
— Нет, сэр, я ещё до этого не дошёл. Я ищу бумагу.
— Бумагу?
— Да, сэр. Бумагу об освобождении негров.
Линкольн молчал с минуту.
— Ты её здесь не найдёшь, Тэд.
— Я так и думал, — сказал Тэд. — И я проиграл пари Джонсону и должен уплатить ему пять долларов. Я поручился за то, что Авраам Линкольн освободит негров, и проиграл.
Линкольн молча порылся в своём бумажнике и протянул Тэду пять долларов.
— Спасибо, сэр! — с чувством произнёс Тэд. — Камень упал с моей души! Я уплачу Джонсону и…
— Можешь оставить себе эти пять долларов, — сказал Линкольн, — это я плачу тебе за Джонсона.
— Как это так? — в изумлении прошептал Тэд.
— Джонсон проиграл пари, но нечестно брать деньги у слуги, который живёт на небольшое жалованье. А теперь прошу тебя уйти и больше никогда не входить в кабинет без моего позволения.
…В прокламации, обнародованной в сентябре 1862 года, говорилось:
«С 1 января 1863 года все лица, которые были на положений рабов в каком-либо штате или определённой части штата, население которого к этому времени будет находиться в состоянии мятежа против Соединённых Штатов, получат свободу отныне и навсегда. Подписано: Авраам Линкольн, президент Соединённых Штатов Америки, главнокомандующий сухопутными и морскими силами США».
Пушечные салюты и фейерверки потрясли города Америки. Возле Белого дома гудели толпы с флагами и плакатами. Взволнованные люди пели, приложив руку к сердцу:
От бухты Сан-Франциско до мелей мыса Код
Запомним этот первый счастливый Новый год.
Вперёд, цветные братья, друзья мои, вперёд!…
«Отныне и навсегда!» Казалось, Америка избавилась от позора, который сковывал её цепями в течение сотни лет…
В этот вечер Джонсон долго возился в своей каморке. Он зажёг свечу и вытащил из сундучка помятый и засаленный портрет человека с высоким лбом, суровыми, светлыми глазами и упрямой линией рта, словно прорезанного ножом среди морщинистых щёк.
Джонсон долго смотрел на это лицо. Глаза пожилого негра были полны слёз.
— Это ваша победа, капитан, — шептал он.
Это был портрет Джона Брауна.
Пламенные сердца
В вагоне конки, которая шла из пригорода в Вашингтон, расплакался ребёнок.
Это была крошечная девочка, тщательно закутанная в старое одеяло. То ли ей не нравился трясущийся вагон с дребезжащими колокольчиками, то ли у неё прорезывался первый зуб, но от самого моста через речушку Анакостия она непрерывно кричала.
Сначала это был обыкновенный плач. Потом в голосе шестимесячного создания появились раздражённые нотки. Она перешла на визг, да с такой силой, что ехавший рядом рабочий с ночной смены в доках вздрогнул и удивлённо посмотрел на мать.
— Может быть, что-нибудь попало в одеяло? — предположил он.
Мать отрицательно покачала головой. Это была работница лет двадцати, с усталым лицом и худыми, тонкими руками.
— Я думаю, ей холодно, — сказала она.
Апрель 1863 года был пронизывающий. После мартовских дождей зима неожиданно вернулась в Вашингтон. Ночью выпал снег, а сейчас он таял, задерживаясь фантастическими клочьями на голых ветвях деревьев. Ранние пассажиры пригородной конки кутались в шарфы и кашляли. От мокрых лошадиных спин поднимался парок. Кучер качал головой, глядя на грязное месиво между рельсами, по которому дробно топали конские копыта.
— Послушай, уйми наконец своего ребёнка! — крикнул кучер с площадки. — Ведь этак лошади испугаются!
Краснея от смущения, мать стащила с плеч потёртую шаль и стала кутать девочку. Но крик не смолкал.
Кучер остановил лошадей.
— Она у тебя мокрая, что ли? Сухая? Ну, знаешь ли, любезная, с такими детьми не полагается ездить в конке. Может быть, она больная?
— Поезжайте, кучер, — сказал пожилой рабочий, — а ты напрасно сняла шаль, матушка, сама простудишься. Гляди, что на тебе надето — одна рвань. Ну и угостил господь снегом в апреле!
— А каково сейчас на позициях? — вмешался докер из ночной смены. — Представляете себе, в какой грязи застряла наша солдатня?
Колокольчик звякнул, конка затряслась и потянулась в гору.
— У меня муж на позициях, — сказала молодая мать.
— Приезжает на побывку?
Мать отрицательно покачала головой.
— Теперь не отпускают. Раньше приезжал.
Ребёнок снова закричал.
— Однако девочка крепкая, — улыбаясь, сказал пожилой. — Горло как паровозный свисток.
Большой человек в рубашке, расстёгнутой на груди, молча встал, подошёл к матери и протянул руки. Мать посмотрела на него испуганно.
— Что вам нужно? — спросила она.
Человек, не говоря ни слова, сгрёб девочку вместе с одеялом и направился на заднюю площадку конки. Мать приподнялась.
— Не бойся, — сказал пожилой, — это добрый человек. Видишь, книжку оставил, образованный.
Докер из ночной смены нагнулся и прочитал название книги: «Листья травы».
— Это про огород? — спросил он.
— Стихи, — уверенно отвечал пожилой. — Он сам их написал. Он поэт.
— А звать как?
— Уитмен. Я его знаю, он служит санитаром в госпитале.
— Поэт, а здоровый, — проговорил докер, глядя на заднюю площадку. — Ходит в такую погоду в расстёгнутой рубашке.
— Богатый? — спросила мать.
Пожилой рабочий фыркнул.
— Поэты богатые не бывают, — сказал он благодушно, — а про этого ещё вдобавок пишут, что его следует «публично высечь». Я сам читал.
Девочка неожиданно снизила голос и вперилась серыми глазёнками в седеющую, могучую бороду Уитмена. Видно было, что этот дядя произвёл на неё впечатление своими размерами. Девочка сморщилась, попробовала ещё раз крикнуть и вдруг, выпростав ручки, ухватилась пальцами за его бороду и заморгала веками.
— Ну вот, — сказал Уитмен, — познакомились, а теперь спи.
Мать вышла на площадку.
— Мне здесь сходить, — сказала она.
Уитмен потихоньку отцепил две ручонки от своей бороды и отдал матери ребёнка.
— Спасибо, — застенчиво проговорила мать.
— Видите, всё дело в свежем воздухе, — сказал он, — и, если будете писать мужу, передайте ему привет от Уолта Уитмена.
Мать сошла, обернулась и помахала ему рукой. Уитмен приподнял над головой свою огромную шляпу и проводил ласковым взглядом мать с дочерью. Конка заскрежетала колёсами на повороте. Уитмен прошёл через вагон, подхватил свою книжку и спрыгнул с передней площадки.
— Настоящий парень, — сказал докер, — я не думаю, что его следует публично высечь. А что ему надо в церкви?
— Это госпиталь, — отвечал пожилой, уткнувшись подбородком в шарф.
И в самом деле, над церковной дверью уныло свисал мокрый белый флаг с красным крестом.
В этот день в госпиталь привезли негра-гиганта с раздробленной ногой. Его везли в санитарном фургоне семь часов, не сняв с него порыжевшей военной куртки, заляпанной грязью, и форменного кепи, из-под которого торчали жёсткие, курчавые волосы. Дежурный врач осмотрел его и сделал скучное лицо.
— Куда класть? — спросил Уитмен, снимая с раненого кепи.