Черный замок Ольшанский — страница 29 из 70

W. Wysocki z Kladna

oraz 17 osob nieznanych.

Cześć ich pamięci.

И ниже по-белорусски:

Тут спачываюцъ астанкi

22 байцоў Руху Супрацiўлення,

замардаваных гiтлераўцамi

у дзень 17.VII.1944 г.

. . . . . . . .

А. Аблоцкi. з Кракава.

П. Ромскi…

. . . . . . . .

I. Станкевiч з Альшан.

В. Высоцкi з Кладна

А таксама

семнаццаць чалавек невядомых.

Вечная слава памяцi герояў[67].

— Спасибо, Максим. До встречи. — Я повесил трубку.

Почему мне пришло в голову спросить об этом? В истории этой все было загадкой, и потому приходилось присматриваться ко всем. Что означал человек под окнами? Случай в музее? Усыпление собак? Убийство (да, я подсознательно знал, что это было убийство, и даже желал этого, в противном случае это была бы слишком глупая смерть)? Записка, написанная моей рукой? Странные и диковатые люди в Ольшанке (а я умудрился проверить: никто из них уже два месяца не был в нашем с Марьяном городе). Наконец, вся эта история со старой легендой и ее странная связь с современностью, и странный поворот старой сказки. Да и вообще, куда мог подеться такой человек, как Валюжинич? Хотя… Мог же Кучум после последнего разгрома погнать коня, и следы его, как говорит великий историк, «утерялись во тьме истории». И история эта — моя история, а не та — крайне паскудная, очень во многом страшная.

Мне очень не хотелось идти к Хилинскому, но надо было. Может, узнал что-нибудь от Щуки? И мне ли, подозреваемому, было избегать закона? Но я тянул и тянул. Вышел к «Святому Герарду», купил сигарет; на этот раз «Шипка» была, а «БТ» только один блок. И за это спасибо доброму человеку, что приберег.

— И надолго, товарищ Космич?

— Да нет, дня на два, а там снова…

— Всё ищете? — спрашивает он.

— Ищу.

— Бывает, что и находите?

— Бывает, что и нахожу. Чаще всего нахожу… Тут лбом и задом надо стену прошибать. — Я оттягиваю визит к Адаму как могу. — Дурное дело нехитрое.

— Угм. Тогда в этом городе три четверти таких, «нехитрых».

Я все же иду на Голгофу. И когда Адам открывает мне дверь, меня словно ударяют в лоб чекухой или балдой. Той, что по обуху топора бьют, когда он завязнет в пне.

…Сидят за столом и попивают чаек полковник Щука и Ростик Грибок. Меня от этой идиллии передернуло. И одновременно снова возник страх. Правильнее, он жил все время. Страх. Страх перед той запиской. Перед собственным почерком. Откровенно говоря, ни до того, ни после я, в самых трудных обстоятельствах, не боялся. Но одно дело убить на войне, в уличной драке с уличным дерьмом, в состоянии аффекта. И совсем иное, когда между тобой и другом встают деньги, когда человек за эти вонючие бумажки, за наследство убивает единственного друга. Так подло выманив его из дома.

Лишь тогда, когда люди — все — поймут это, только тогда придет справедливость. До этого ее напрасно ждать.

— Что это у вас гулко и шумно, как в бане?

— Гулко, — неожиданно сказал Грибок, — как в бане или в 9-й клинике в зале для посетителей.

— А ты что, и там бывал? — спросил я.

— Побывал. Но там лежать — это прости меня господи…

И в самом деле, зачем ему туда, такому Грибищу? Глупое предположение.

— Я всюду побывал, — сказал Ростик.

— Ну, на северном полюсе не был, — сказал я.

— Хватит вам, — вдруг отрезал Щука. — Вы разве не видите, что он еле жив от волнений? Уж эта наша, местных дурней, глупая привычка острить едва ли не под топором.

— Правда, — признался я. — Временами страшно болит голова. Какие-то странные явления во сне.

— Переутомился ты, парень. Отдохни, поспи, поплавай, влюбись, — сказал Щука. — Бросил бы ты это дело. Выеденного яйца оно не стоит. Подумай, что тут к чему? Где плес, а где лес? Где постель, а где костел? А чтобы успокоился — скажу: почерк не твой, Антось. Экспертиза графологическая установила. Почти не отличишь, но не твой. Бумага — твоя.

У меня закружилась голова. В последнее время она так трещала, что я боялся, а вдруг это я в забытьи чего-то натворил. Поэтому на последние слова я не отреагировал.

— Кто к тебе ходил? — спросил Щука. — Кто знает почерк?

— Ну-у, отец, тетка… Вы… Ну, соседи… Марьян… Изредка коллеги по работе.

— Отпадают.

— Ну, на женщин не подумаешь, — вдруг сказал Хилинский, — да и была она одна. И теперь ее нет.

Я был благодарен ему, что он не дал мне назвать имя Зои. Последнее это дело мужику катить бочку на женщину, которая была с ним.

— Хорошо, — сказал Щука. — Твоя старая байка наверняка не связана со всеми этими событиями. Кстати, возьми книгу и — вот тут на кальку сделано несколько копий… Оригинал оставим у себя. А что у тебя нового?

Я кратко рассказал.

— Вот это уже любопытно, — сказал Щука. — И, главное, мы сами не знаем о расстрелянных, кто за что и как. Если что-то интересное узнаешь — говори вот с ним, — кивнул на Адама. — А сам своим делом занимайся.

Ага, так я и могу заняться только своим делом.

— А про того Высоцкого, что в тридцать девятом повесили, — продолжал Щука, — так я помню этот процесс. Один из наиболее шумных. Действительно, говорили — подкладка политическая. А больше ничего не знаем. Архив сгорел.

Я снова налил себе воды и выпил.

— Что это ты пьешь, как с похмелья? — спросил Хилинский.

— Что-то в последнее время жажда мучает. В голове какой-то туман странный… Ну, а насчет тех, расстрелянных? А насчет тех, что убили в Кладно?

— Говорю тебе, — сказал Щука, — архивы сгорели. Архив суда — сгорел. О Варшаве и говорить нечего. И кладненский архив гестапо тоже неизвестно где. Сгорел? Не спрятали ли только сами немцы. Вывезти не успели. Слишком быстро наши шли.

— Считай, — вмешался Ростик, — 26 июня Витебск, 27 — Орша, 28 — Могилев, 3 июля — Минск, накануне — Вилейка. Видишь, как окружили, обложили. Твоих кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.

— А что ты такое сотворил, что в Ольшанке был скандал? — Хилинский вертел в руках одну из лент.

— Замок фотографировал, — мрачно сказал я. — Выдам потом пленку японцам.

— Прижмут тебе когда-нибудь твой длинный язык, — проворчал Грибок.

— Не прижмут, — сказал полковник. — Потому с ним и делимся. Потому и разговор с ним идет здесь, а не там… Несмотря на некоторых.

— Лента эта не палимпсест[68], — вдруг сказал Хилинский. — Выскабливали пергамент по какой-то иной причине.

— Что-то маскировали? — спросил Грибок.

— Кто знает? И думаю, что, может, клей, которым прикреплялась лента к предмету, — хмуро сказал Хилинский. — Только что это за предмет? Где его найти? — И добавил, глядя на то, как я снова пью воду: — Все же думай и ты, Антось. Вместо ребуса.

— Я тот ребус уже и без предмета разгадал. Полагаю, правильно.

— Склоняюсь к твоему мнению, Антось, что здесь что-то есть, — сказал Адам. — Вряд ли человек зашифровал бы что-то неважное. Но… не лезь ты слишком в дела Андрея и… Ростика. Твое дело история. И ты им подай иногда только то, что посчитаешь нужным… И они тебе нужное скажут… Что тебя касается. Помогут. Но и ты посильно поможешь.

И он с нажимом добавил:

— Если посчитают нужным заняться делом.

— Смерть моего Марьяна не считать — нужным?..

— Потому что говорить о своих делах с другими, — перебил меня Адам, — они не любят. А иногда просто не имеют права. И ты их не вини. Не лезь к ним, а они к тебе не полезут. Если что-то серьезное случится — разберутся сами.

Я был в холодной ярости. Не считать серьезным — такое?

— Не лезь ты в бутылку, — сказал Щука. — Если это было убийство — рано или поздно его раскопают.

— Кто это раскопает?

— Мы.

— Что ж, помогай бог, — сухо сказал я.

Хилинский вышел проводить меня. Стоя на этой занюханной площадке, беседовали.

— Слушай, что означает твое ?

— Три, — сказал я.

— Гм. Ну хорошо. И вот это, расспроси, кто такой Бовбель, банды которого в войну и после войны гуляли возле Ольшан.

— Что, это важно?

— Щука считает.

— Тогда можно.

— Чепуха какая-то получается с этой полоской, — сказал он. — Кроме вот этого «слуцких ворот» и слова «жажда».

— Почему?

— Не знаю… Ну, а как там рыбка у вас ловится?

— Не знаю, — в тон ему ответил я.

— Спроси, если ловится, может, и я к тебе подъеду. А что еще делать пенсионеру?

— Знаешь, пенсионер, — сказал я, — катись ты к такой-то матери…

— Качусь, — улыбнулся он и закрыл дверь.

Глава XIVО безумцах и мелочах, которые не стоят и выеденного яйца

И снова трясет машину по дороге Езно — Ольшаны.

Если это можно, конечно, назвать дорогой.

Но археологи не жалуются. И Шаблыка со Змогителем. И Высоцкий с Гончаренком. Одному лишь мне кажется, что на такой дороге только масло сбивать. И я даже не знаю, повезло мне или нет, когда из окна вагона увидел всю компанию на перроне (что-то выгружали) и в последнюю минуту, почти на ходу, спрыгнул.

Может, мне было бы легче переносить эту тряску, если бы не такая страшная жажда и такой тяжелый сон, которые мучают меня в последнее время.

Что-то со мной происходит неладное.

— Когда это, ребята, мы перестанем трястись по этим дорогам? Дороги и дороги, — не выдерживаю я.

— Ляжешь под сосенку — тогда и не будешь трястись, — мрачно «шутит» Змогитель.

— Иногда кажется, может, оно и лучше так-то, — вздыхает Гончаренок.

— Типично белорусский взгляд на вещи, — иронизирует Шаблыка. — «Что за жизнь?.. Утром вставай, вечером ложись, вставай — ложись, вставай — ложись. Вот если бы лег да не встал».

Все смеются, хотя и не очень весело. Такой ласковый и почему-то грустный майский вечер, что хочется верить одновременно в вечность и тленн