Черный замок Ольшанский — страница 42 из 70

В зарослях защелкал соловей, поначалу «п-ьок» сало, а потом аж захлебнулся от блаженства, так было вкусно: «тць’а», «тць’а» — причмокивал он.

Стася нарушила молчание первая:

— Какие у вас смешные случаи связаны с кино?

— Дайте вспомнить… Ага, один пришел в голову. Как я открыл итальянский неореализм. Отношение к итальянским фильмам у меня после войны было… ну, как ко всем, взятым «в качестве трофеев после победы…». Может, они и не итальянские были (я говорил это с облегчением, потому что вот, наконец, нашли о чем беседовать), но обязательно толстый Джильи пел что-то лакричным голосом, или графья с графинями из-за чего-то там страдали. Словом, я перестал на них ходить. И вот однажды у меня была назначена очень важная встреча как раз на время двух последних лекций. А раз так, то я и двумя первыми решил манкировать. Домой идти — далеко и неудобно. Пошел бродить по улицам. Дай, думаю, в кино схожу. Афиша висит: «Устин Малабази». Ну, думаю, грузинское что-то, вроде «Георгия Саакадзе». Ну, на грузинский фильм можно сходить. Да еще если исторический: о-го! Пошел! И тут на экране появляется надпись: «Италия». Чуть было не плюнул и вон не ушел, да название задержало: «У стен Малапаги». Один из первых неореалистических фильмов, которых я потом, и насмеявшись, и наплакавшись, слова даже этого, «неореализм», еще не зная, никогда не пропускал.

Она засмеялась тихим и ласковым смехом.

— Так я и открыл… Стой! Стой, ни шагу!

Мы были как раз в самой низинке. Луна то ли уже совсем сошла на нет, то ли ее краешек, на последнем дыхании, всходил позже, но в мокрой низине было почти совсем темно. Разве что от слабых весенних звезд доходило какое-то подобие света. И в этой тьме я скорее почувствовал, чем увидел, как от ствола черной ольхи отделилась не менее черная фигура и двинулась к нам.

— Кто здесь? — как можно спокойнее спросил я.

Человек по-прежнему двигался молча. Мало того, справа от темной стены зарослей отделился второй. Идти дальше было нельзя. Я покосился назад: еще две тени отрезали нам обратную дорогу к клубу.

Бросаться в сторону тоже было нельзя: по болоту, пускай себе и неглубокому, — по колено или по пояс, — далеко не убежишь, голыми руками возьмут. Если только эти — а вряд ли — собирались обойтись голыми руками.

Какой же я дурак! Как я мог забыть об осторожности! Не пойти с людьми, пойти здесь, да еще с девушкой, да еще зная про весь клубок тайн, который свился в этом гадючьем гнезде.

Они приближались в тяжком свинцовом молчании. Сейчас набросятся сразу вчетвером, и тогда уже ничто не поможет.

«Все. Это конец».

И тут один из них, тот, что подходил сзади и слева, допустил незначительную ошибку: бросился на несколько мгновений раньше. Я сделал небольшой прыжок в сторону и ребром ладони рубанул его по тому месту, где должно находиться адамово яблоко.

— Хлып! — послышалось в темноте, и я понял, что попал.

И одновременно, словно сила какая-то водила мной, я упал как можно ближе к ногам того, второго, правого, который отрезал тропинку к клубу, и, стремительно перекатившись несколько раз с боку на бок, лежа еще спиною к врагу, который нагибался надо мною, согнул ноги и с силой выпрямил их, словно выстрелил, прямо ему в «неудобь сказуемое», как говорят русские, место. Тот выдохнул вместе с воздухом придушенный стон, а я уже был на ногах. Тот сложился вдвое, а я уже схватил Сташку за руку и толкнул на свободную в этот миг тропинку.

— Сташка! Беги! Беги, прошу!

Она отбежала несколько шагов:

— Нет! Нет!

— Беги, так твою!

Это ее промедление стоило того, что третий из нападающих успел отрезать мне дорогу к бегству вслед за Сташкой. А я воспользовался бы этой дорогой без ложного стыда. При таких неравных силах это был единственный выход.

Двое корчились от боли, только пробуя — один вдохнуть, а второй выпрямиться, но оставались еще двое, они приближались, и я увидел, как в руке у того, кто отрезал мне путь, выскользнул из рукава и серебряной рыбкой блеснул в руке нож.

— Бе-ги!

Но она не убегала, а я даже не мог повернуться, хотя слышал за спиной, уже близко, сиплое дыхание второго.

И тут Сташка вдруг размахнулась, и какой-то темный предмет пролетел в воздухе и трахнул того, второго, в затылок.

Человек с ножом от неожиданности повернулся в сторону Сташки, и тогда я одним прыжком преодолел расстояние между нами и со всей силы ударил его в переносицу, послав одновременно правый кулак прямо ему под ложечку.

Я перепрыгнул через него — почудилось мне или нет, что кепка у него была надета козырьком назад, — схватил девчину за руку и выдал такой класс бега, что олимпийский чемпион, посмотревши на это, запил бы, по меньшей мере, на месяц от огорчения.

Только тут она закричала неожиданно сильным, отчаянным голосом. Да и я, слыша за собой шаги четвертого, вдруг заорал во все горло. И на поляне кто-то закричал истошно, диким матом, исступленно и остервенело.

И неожиданно с той стороны, куда мы бежали, нашим крикам ответил многоголосый крик и топот ног. В следующую минуту мы уже мчались обратно в окружении самое меньшее десяти человек.

Свист долетел с поляны, и когда мы вырвались на нее, то услышали, уже где-то далеко, только треск плетей ежевики и валежника под ногами убегавших.

Гнаться за ними было глупо. Они, видимо, знали какие-то проходимые стежки в этом болоте.

Тех двоих, выведенных мной из строя, они, очевидно, с грехом пополам все же уволокли с собой. И это было понятно: узнав одного, можно было узнать всю шайку.

— Кто такие? — спросил Шаблыка. — Кого-нибудь узнал?

— Нет. — Я почему-то не сказал про лопотухинскую манеру носить кепку. Мало ли кто мог употреблять ее. Зачем из-за одного только подозрения бросать тень на человека. — Не узнал.

И вдруг я взорвался:

— С ножом! Хотел жизнь мою взять, сволочь? А ты ее мне дал?.. Чем ты его стукнула по затылку, Сташка?

— Туф… туфлей… Ни-ничего больше не было…

Тишина внезапно взорвалась таким хохотом, что я даже слегка испугался. А она вдруг заплакала, да так, что у меня словно оборвалось что-то внутри. И… уронила голову мне на грудь. И это — я понял — было что-то большее, чем просто слезы облегчения.

— Как же… Как же они могли?

Что мне оставалось делать? Я просто гладил ее по голове и говорил что-то бессвязное, от чего она всхлипывала еще горестнее.

— Ну, бедняга… Ну, бездольная, хорошая моя… Ну, перестань, перестань.

— Ту-флей, — захлебывался от смеха Змогитель. — Ну, сволочи, — перестав смеяться, произнес он сурово. — Доберемся мы до вас, зальем вам горячего сала с дерьмом за шкуру.

— Змогитель-урвитель, — пробубнил Шаблыка. — Хорошо, что все хорошо кончилось.

Прибежал сильно запыхавшийся Гончаренок, и девчата с Белой Горы аж с визгом и без всякого ладу начали рассказывать о случившемся и ему.

— Что? Удрали? — бессвязно спрашивал он. — С ножами? Вот быдло. Не может быть! Ах, сквер-рнавцы.

— Во всяком случае, хотя и не знаю… — мычал невразумительно Ольшанский. — Во всяком случае, разберемся…

— И это у нас, — ахал Гончаренок.

Генка Седун пригладил свои темные волнистые волосы и неожиданно резко сказал:

— У вас, у вас. Как мог бы сказать один мой знакомый актер (вечно он леших играет, ведьм, словом, зовут его «заслуженная баба-яга республики»), так он, услыхав про здешние события, сказал бы: «А что касается морали, то на нее в лесу начхали…»

Я подумал о всех этих чудовищных тайнах, о разных странностях, которых здесь многовато, о бумагах, переворошенных на моем столе, и ничего ему не сказал.

Глава IVЗагадки и отгадки. Полковник, лейб-медикус и прокуратор[137]

Словом, все пошло вверх ногами в этом лучшем из миров. Да и был ли он вообще лучшим? За последнее время я начал сильно сомневаться в этом. Чертовы тайны, чертовы катакомбы, дьявольские ночные кошмары, пропади они пропадом!

Уже вечерело, когда я подходил к своей пятиэтажной хате. Старый друг Герард Пахольчик доброжелательно заулыбался мне из табачного киоска.

— Давненько не бывали! — Его наивные глаза рассматривали меня. — А вы все еще в поездке? Все еще для новой книги материалы собираете? И как?

— Все они, все их. А насчет того, как, то постепенно продвигаемся вперед, человече.

— И дались вам эти средние века! Зачем?

— Я отвечу вам чужими словами: «Кто не помнит прошлого, кто забывает прошлое — осужден снова пережить его. Множество раз».

— И самое страшное?

— И его.

— Бр-р.

— Дайте мне два блока «БТ». Э-э, да у вас, наверное, нет, на витрине что-то не вижу.

— А вы их часто у меня на витрине видите? — Он достал из-под прилавка два блока, которые я и положил в свой портфель. — На витрине нет, — для вас всегда найдется.

— За какие это заслуги мне такое исключение?

— Оптовый покупатель… И свой.

— А вот взгреют тебя, Герард, — неожиданно прозвучал за спиной мягкий голос. — Взгреют и за «своих», и за подприлавочную торговлю.

За мной, скрытый витриной с сигаретами от продавца, стоял Витовт-Инезилья-Хосе-Мария Лыгановский и копался в своем бумажнике.

Пахольчик на миг вроде бы смутился. Что-то промелькнуло в его глазках. Но он махнул рукой. Прищурился:

— Вот вам, Антон, еще одну «бэтэшку». Завалялась. На сегодня последнюю.

И подал мне пачку.

— А мне не найдется? — спросил психиатр.

— К сожалению, сегодня все. Но завтра будет.

— Смотри, чтобы были. А пока «Вечерку» и две пачки «Кладно».

— «Кладно»? Угм. Где же это «Кладно»? Ага, есть.

Мы пошли к дому, и тут я неожиданно сказал:

— Напрасно я зарекался. Пришла и моя очередь как-нибудь зайти к вам.

— Что, нервы?

— А с чем же еще к вам ходят?

— Что же… Заходите хоть сейчас. Зачем терять время зря? Послушаем, посмотрим.

…Я не бывал прежде в его квартире и был действительно ошарашен. Здесь, кажется, все было рассчитано не на то, чтобы успокоить человека, а наоборот, взвинтить его нервы до предела. Спокойный тут начал бы дергаться в пляске святого Витта или выть, как волк в зимней стае, а нервный вышел бы законченным психом. Не смягчала впечатления даже обычная мебель, все эти тахты и столы, кресла и серванты, гравюры и телевизор.