Чернышевский — страница 28 из 44

се это насквозь пропитано запахом «шинели» Акакия Акакиевича. Прекрасно, благородно, — в особенности благородно до чрезвычайности. Только какая же польза из того народу? Для нас польза действительно была и очень большая. Какое чистое и вкусное наслаждение получали мы от сострадательных впечатлений, сладко щекотавших нашу мысль ощущением нашей способности трогаться, умиляться, сострадать несчастью, проливать над ним слезу, достойную самого Манилова. Мы становились добрее и лучше, — нет, это еще очень сомнительно, становились ли мы добрее и лучше, но мы чувствовали себя очень добрыми и хорошими. Это очень большая приятность, ее можно сравнить только с тем удовольствием, какое получал покойный муж Коробочки от чесания пяток, или, чтобы употребить сравнение более знакомое нам, людям благовоспитанным, мы испытывали то же самое наслаждение, какое доставляет хорошая сигара. Славное было для нас время»{103}.

И в дальнейшем Чернышевский не жалеет выражений для характеристики этого барского отношения дворянской литературы к русскому мужику, характеризуя его, как «пресную лживость», как «тупоумный прием», как фактическое оправдание крепостничества.

Следующим обстоятельством, которое вызывало негодование Чернышевского к дворянской литературе, была неспособность ее воплотить в своих произведениях не только революционные стремления и тенденции масс, но даже революционные тенденции, которые проявлялись в ее собственной среде. Первой попыткой показать революционера на страницах русской художественной литературы явился «Рудин» Тургенева, и именно на него напал с беспредельным негодованием Чернышевский, как на недостойную карикатуру. «Повесть должна была иметь высокий трагический характер, посерьезнее Шиллерова Дон-Карлоса, — писал Чернышевский, — а вместо того вышел винегрет сладких и кислых, насмешливых и восторженных страниц, как будто сшитых из двух разных повестей. Можно бы припомнить и еще несколько повестей в том же роде, — повестей прекрасных, лучших в нынешней нашей литературе, но имеющих только один маленький недостаток: автор боялся компрометировать себя или своих героев и героинь; он боялся, что скажут: «Это безнравственно»{104}.

Итак, узость содержания, слабость обобщающей мысли, барское отношение к народу, презрительно-отрицательное отношение к революционным тенденциям — вот что видел Чернышевский даже в крупнейших представителях современной ему литературы.

С величайшей напряженностью вглядывался он в их художественные произведения, разыскивая в них те элементы, которые могли бы войти в литературу новой эпохи. Он искал в них той гармонии мысли и образа, вне которой им вообще не мыслилось художественное произведение, и не находил ее. Действительное предвосхищение этой литературы Чернышевский видел только в Некрасове, которого ценил и защищал до самой смерти. Отношения Чернышевского к Некрасову очень характерны. Они представляют прямую параллель отношению Маркса к Гервегу в 40-х годах и к Фрейлиграту в 50-х. В Некрасове, и в нем одном, Чернышевский нашел ту гармонию мысли и образа, которую он искал и которая хотя бы в известной мере находилась на уровне его миросозерцания. И действительно, о Некрасове, больше чем о ком бы то ни было из современников Чернышевского, можно сказать, что его поэзия вливалась в общий поток выработки и утверждения революционно-демократической мысли. «Мужицкий демократизм», революционные тенденции, апологию революции, отталкивание от барской культуры и барской эстетики — вот что ценил в поэзии Некрасова Чернышевский. Но он ценил в ней не только это содержание, — она удовлетворяла и другому требованию, которое Чернышевский предъявлял к поэту. Для нового содержания Некрасов, и именно он, нашел новую форму. Барский эстетизм Тургенева окрестил поэзию Некрасова: «папье-маше под приправой острой водки», а Чернышевский почувствовал в ней ту силу, энергию и выразительность, которая вполне гармонировала с новым содержанием его поэзии. Поэзия Некрасова была для Чернышевского доказательством и прообразом новой литературы, как бы реальным воплощением той новой эстетики, которую он противопоставлял эстетике дворянской литературы. Вот почему он готов был простить Некрасову многое, чего не прощали ему его старые приятели-дворяне. Вот почему он в других словах и приемах применял к Некрасову то правило, которое к Гервегу и Фрейлиграту применял Маркс. Только в Некрасове не разочаровался Чернышевский, как должен был разочароваться и в Толстом, и в Тургеневе и, конечно, в Писемском, и других. Не разочаровался именно потому, что Некрасов, несмотря на все свои падения и ошибки, действительно навсегда связал свою жизнь и поэзию с революционно-демократическим движением. Именно поэтому Чернышевский писал уже в 1877 году из Вилюйска А. Н. Пыпину:

«Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет продолжать дышать, скажи ему, что я горячо любил его как человека, что я (благодарю его за его доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России, к нему, гениальнейшему и благороднейшему из (великих русских поэтов. Я рыдаю о нем. Он действительно был человек очень высокого благородства души и человек великого ума. И как поэт он, конечно, выше всех русских поэтов»[18]{105}.

Может показаться невнимательному взору, что наибольшее соответствие (своим требованиям Чернышевский нашел, сверх Некрасова, в художественной деятельности Николая Успенского. Но так может показаться, конечно, только невнимательному взору. Чернышевский действительно приветствовал рассказы Н. Успенского из народного быта, но приветствовал их только как слабое проявление нового отношения к народу, как рассказы, которые одновременно должны были «жестоко оскорбить» сентиментально-барское представление о народе в романах и повестях дворянской литературы. Эта статья Чернышевского представляет (собой- нечто гораздо большее, чем литературно-критический разбор. Это, собственно говоря, руководство для пропагандистов, блестяще написанный «спутник агитатора» для того молодого поколения, которое в скором времени под влиянием в очень большой степени Чернышевского должно было начать свое революционное «хождение в народ». Успенского Чернышевский хвалил за то, что о нем его «сиволапые собеседники не делают такового отзыва, что вот, дескать, какой добрый и ласковый барин, а говорят о нем запросто, как о своем брате, что дескать, это парень хороший и можно водить с ним компанство… Десять лет тому назад не было из нас, образованных людей, такого человека, который производил бы на крестьян подобное впечатление»{106}.

Расчистить дорогу к тому, чтобы революционная интеллигенция могла «водить компанство» с трудящейся массой, Чернышевский считал очередной задачей всей своей литературной деятельности и как прямой признак благоприятного поворота в этом отношении и приветствовал рассказы Н. Успенского, отнюдь не считая последнего сколько-нибудь выдающимся художником.

Такою же выходящей уже за пределы литературной критики статьей был и разбор Чернышевского «Аси» Тургенева. Это не литературно-критическая статья, а блестящий политический памфлет против людей 40-х годов. Вспомним, как оценил в этой статье Чернышевский лучших представителей дворянской культуры в лице героя повести: «Он обманул нас, — писал Чернышевский, — обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что, рассказывает нам о человеке порядочном: этот человек дряннее (отъявленного негодяя». И уже ко всем представителям либеральной дворянской интеллигенции, а не только >к герою «Аси», относились слова Чернышевского: «Он похож на моряка, который всю свою жизнь делал рейсы из Кронштадта в Петербург и очень ловко умел проводить свой маленький пароход по указанию вех между бессчисленными мелями в полупресной воде; что если вдруг этот опытный пловец по стакану воды увидит себя в океане?»

Океан — то широкое массовое революционное движение, которое предвидел Чернышевский. И не только судьбу дворянства как экономической группы, но и как руководительницы культуры вообще и литературы в (частности, предрекал Чернышевский в той же статье словами:

«Будут видеть они и не увидят; будут слышать и не услышат, потому что загрубел смысл в этих людях и оглохли их уши и закрыли они свои глаза, чтобы не видеть»{107}.

В другой статье Чернышевский писал:

«Мы приготовлены теперь к тому, чтобы слушать другие речи… речи человека, который становится во главе исторического движения со свежими силами», и прибавлял:

«Мы слышали от самого Рудина, что время его прошло; но он не указал нам еще никого, кто бы заменил его, и мы еще не знаем, скоро ли мы дождемся ему преемника. Мы ждем еще этого преемника, который, примкнув к истине с детства, не с трепетным экстазом, а с радостною любовью смотрит на нее; мы ждем такого человека и его речи, бодрейшей, вместе спокойнейшей и решительнейшей речи, в которой слышались бы не робость теории перед жизнью, а доказательство, что разум может владычествовать над жизнью и человек может свою жизнь согласить со своими убеждениями»{108}.

Это был приговор людям 40-х годов и одновременно призыв к новому революционному поколению. Это одно из тех мест, о которых Ленин писал, что Чернышевский «умел и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров». Дворянская литература устами Тургенева ответила на этот призыв карикатурой на Добролюбова — Базаровым. Сам Чернышевский ответил — Рахметовым, прототипом и образцом длинного поколения героев-борцов за народное дело, и своею собственною жизнью.

Революция, к которой шла Россия в 50-х — 60-х годах, оказалась в тот момент сорванной. Незавершенной, насильственно прерванной оказалась и жизнь и общественно-литературная деятельность Чернышевского. Странно было бы требовать, чтобы при этих условиях завершенной оказалась эстетическая теория или литературно-критическая практика Чернышевского. Нет, как революция, как жизнь Чернышевского, незавершенной, незаконченной осталась и теоретическая мысль и выработка нового литературного стиля, которые творил Чернышевский в полном созвучии с требованием ново