Почти буквально повторяя характеристику окружавшей его в Вилюйске среды, Чернышевский пишет через пятнадцать лет о своей жизни в Астрахани:
«Я житель того самого острова, на котором благодушествовал некогда Робинзон Крузо, со своим другом Пятницею. Я не лишен нежных приятностей дружбы; но все здешние друзья мои — Пятницы;…мы толкуем о том, хорош ли улов рыбы, выгодны ли для рыбопромышленников цены на нее, сколько привезено хлопка и фруктов из Персии; уплатит ли по своим векселям Сурабеков или Усейнов»…{177}
Пятница — лишь другое воплощение той же дикости, которая окружала Чернышевского в Вилюйске.
Выход для Чернышевского был в одном — в научной, литературной работе. Этого требовало и материальное положение. На руках у Чернышевского была жена, не очень считавшаяся с реальными возможностями удовлетворения своих потребностей, и два сына, еще требовавшие поддержки, — один из них больной. Позади были долги наследникам Некрасова и Пыпину, поддерживавшим семью во время сибирской ссылки отца.
С широкими планами научно-литературной работы возвращался Чернышевский из Сибири. Планы энциклопедии человеческих знаний, истории цивилизации, переработки всеобщей истории, наконец, создания энциклопедического словаря были обдуманы в вилюйском одиночестве и, вероятно, во многих деталях уже проработаны. Оставалось сесть за работу и этим путем продолжать то дело, которому с молодости отдана была вся жизнь. Но…прежде всего пришло сообщение, что запрет на литературную деятельность Чернышевского, действовавший еще в Сибири, — не снят. Если верить Ольге Сократовне, Чернышевский — этот железный человек несгибаемой воли — плакал, наткнувшись на это препятствие.
Затем запрет был «снят», но на таких условиях, которые обозначали невозможность какой-либо серьезной литературной работы.
«Вопрос о праве ваших занятий в печати вчера выяснился, — сообщали Чернышевскому из Петербурга через год после его переезда из Сибири — работать можете, посылая все написанное ко мне на мое имя, а я уж от себя буду представлять присланное в цензуру. Статьи ваши будут появляться под псевдонимом, а под каким — сейчас сказать не могу… Главным условием поставлено, чтобы появление ваших статей не было встречено какими-нибудь неразумными писателями излишней болтовней или овациями, и чтобы псевдоним не был разоблачен. Хотя последнее и трудно, но будем стараться о молчании»{178}.
Все это обозначало, конечно, невозможность сколько-нибудь самостоятельной работы в той области и в том объеме, о которых мечтал Чернышевский. Чернышевский попробовал перейти на отдельные статьи и на беллетристическую форму изложения. Беллитристика Чернышевского сибирского и астраханского периода — это, конечно, тоже маскировка, как маскировкой были его «чудачества» и «странности», ограждавшие его, от обывательского любопытства, обывательского сочувствия и обывательской назойливости. Но и здесь его постигла неудача.
На этот раз удар шел не со стороны правительства, а со стороны самих руководителей культурного и либерального общества. Редактора прогрессивных журналов и газет, руководители «передовых» издательств, Стасюлевичи, Гольцевы, Чупровы, конечно, «сочувствовали» Чернышевскому, конечно, «возмущались» комедией совершенной над ним судебной расправы, но конечно, пальцем о палец не ударили, чтобы обеспечить ему возможность высказываться на страницах их изданий.
Либеральная и либерально-народническая журналистика оказалась для Чернышевского закрытой. Она решительно оттолкнула все его попытки в какой бы ни было форме — хотя бы беллетристической — использовать эту трибуну для своей работы[22]. Это понятно: и через 25 лет после ареста Чернышевский оставался Чернышевским, то есть социалистом и революционером, а либерально-народническая журналистика — журналистикой, действующей «применительно к подлости». Для нее Чернышевский в 80-х годах оказался столь же неприемлемым и невыносимым, как и в 60-х.
Фактически такое отношение либеральной («Вестник Европы») и либерально-народнической («Русская мысль», «Русские ведомости»)' журналистики к Чернышевскому обозначало их соучастие в политическом умерщвлении Чернышевского, — цель, которую никогда и ни от кого не скрывали правительства Александра II и Александра III. Но хозяева тогдашней литературы, либералы и народники, обрекали вернувшегося из Сибири Чернышевского не только на политическую смерть, на литературное безмолвие, они обрекали его на голодную смерть в подлинном, материальном смысле слова. Вне литературы у Чернышевского заработка не было и быть не могло. Закрыв перед ним двери своих газет, журналов и издательств, Стасюлевичи всех рангов и мастей угрозой голодной смерти превратили «великого русского ученого и критика» в литературного чернорабочего, в чернильного кули, в поденщика, принужденного затрачивать богатства своего ума и энергию своей воли на подневольный перевод иностранных книжек, авторы которых во всех отношениях стояли ниже своего переводчика[23].
Нельзя без возрастающего чувства ненависти к Стасюлевичам, Гольцевым и прочим богам тогдашнего либерально-народнического Олимпа читать письма Чернышевского, посвященные его попыткам пробиться к самостоятельной работе, неудачам этих попыток и вынужденной работе над переводами.
Сделав заказанный ему перевод книг Карпентера и Шрадера, Чернышевский писал в Петербург:
«Прошу лишь о двух вещах: 1) ни на книжке Карпентера, ни на книге Шрадера не выставлять моего имени. Это не такие труды, чтобы мне могло быть приятно хвалиться ими. Поэтому 2) прошу… сказать издателю, что я не желаю иметь экземпляров этих переводов; мне совестно и думать об этих моих работах, особенно… о работе над Шрадером, которую сделал я — лишь по праву нищего получать деньги задаром…»{179}
В другом письме:
«Книга Карпентера — нескладная болтовня специалиста, взявшегося написать популярную книгу… это смесь ребяческого пустословия… с кусочками изложения во вкусе совершенно педантском… Мне совестно было переводить… Я не желал бы употреблять мой труд на содействие издательству пустых книжонок».
Это писал Чернышевский о своих переводческих работах в 1883–1884 гг. Прошло несколько лет, в течение которых Чернышевский — ради хлеба насущного — тратит по 10–15 часов в сутки на перевод «Всеобщей истории» Вебера. Вот что он пишет об этой своей работе за несколько месяцев до смерти:
«Я перевожу книгу, положительно не нравящуюся мне, я теряю время на переводческую работу, неприличную для человека моей учености и моих — скажу без ложной скромности — умственных сил… Книга Вебера — добросовестная компиляция, составленная человеком, не знающим того, что он переписывает из монографий… С ученой точки зрения — книга Вебера дрянь»…{180}
Сознание неизбежности тратить свои силы на перевод «пустых книжонок» и всяческой «дряни» далось Чернышевскому не сразу и не без большой внутренней борьбы. Он писал своему посреднику с журнальным и книгоиздательским миром, А. П. Пыпину в 1885 г.:
«Видишь ли, мой милый, у меня были кое-какие мысли о том, как и что я буду писать. Весной я еще держался за них. Но пора же было увидеть… эти мысли неосуществимы. А я держался их не только весною и летом. Не нравилось бросать их. Теперь бросил. Потому жду, к какой работе найдут меня пригодным журналисты»{181}.
Через год эта же мысль повторяется в другой форме.
«Мне все еще кажется, — пишет Чернышевский в 1886 г., — что я мог бы написать не по русски — разумеется— что-нибудь пригодное для разъяснения некоторых вопросов по этим отраслям науки (по философии и всеобщей истории — Л. К.). Но недосуг заниматься ничем кроме работы для денег»{182}.
В основе этого безвыходного положения лежало крушение всех попыток Чернышевского прорваться на страницы русских журналов и газет. За три недели до смерти Чернышевский пишет о своем «намерении попытаться, не станут ли «Русские ведомости» принимать мои статьи». Но он предвидит неуспех и этой последней своей попытки добиться возможности самостоятельной литературной работы. Он ясно видит подлинную причину крушения этих надежд.
«Я не гожусь в сотрудники и «Русским ведомостям», — пишет Чернышевский в одном из последних своих писем, — как не годился «Вестнику Европы» и «Русской мысли». Действительно, мои понятия о вещах не сходятся с господствующими в лучших периодических изданиях»{183}.
Надо принять во внимание, что «Вестником Европы», «Русской мыслью» (в которой в это время сотрудничали все признанные литературные вожди народничества во главе с Н. К. Михайловским) и «Русскими ведомостями» исчерпывался в то время круг столичной прогрессивной журналистики. За этими пределами существовала только пресса Сувориных и Катковых. Что же касается этой прессы, то на вопрос, знаком ли он с ней, Чернышевский отвечал:
Я мерзостей не чтец,
А пуще образцовых.
«… Какое нам дело до пошлостей Суворина или хотя бы тех трактирщиков (то есть бюрократических и дворянско-капиталистических групп. — Л. К.), половыми у которых служат Суворины и компания».
Чернышевский хорошо понимал создавшееся положение. Но «жаловаться» не входило в его привычки: цитированные слова — случайно вырвавшиеся признания, исключения в его переписке, искусно стилизованной