Чернышевский — страница 6 из 44

[2], собственность s’usera[3],— «может быть, ее станет на 200–300 лет, и пока я ее принимаю, хотя это дурное учреждение; в сущности я верю, что будет время, когда будут жить по Луи Блану: chacun produit selon ses facultés et reçoit selon scs besoins[4] — это необходимо должно быть, когда производство увеличится и собственности не будет в строгом смысле».

2 августа 1848 г. «Обзор моих понятий. — Богословие и Христианство. Ничего не могу сказать положительно, кажется в сущности держусь старого более по силе привычки, но как-то мало оно клеится с моими другими понятиями… Политика — уважение к Западу и убеждение, что мы никак не идем в сравнение с ними, они мужи, мы дети; наша история развивалась из других основ, у нас борьбы классов еще не было, или только начинается; и их политические понятия не приложены к нашему царству. Кажется, я принадлежу к крайней партии, ультра; Луи Блан, особенно после Леру, увлекает меня».

3 августа 1848 г. «Он сильно говорил о том, как можно поднять у нас революцию, и, не шутя, думает об этом: «Элементы, говорит, есть — ведь подымаются целыми селами и потом не выдают друг Друга, так что приходится наказывать по жребью; только единства нет… Мысль о восстании для предводительства у него уже давно». «Он» — В. П. Лободовский, самый близкий в эту эпоху человек к Чернышевскому, его друг и товарищ, которого он ценит страшно высоко, которому предан беспредельно, которого ставит себе в образец.

29 августа 1848 г. Беседа в группе студентов. «Я защищал социалистов, Францию и ее вечные волнения, Прудона».

2 сентября 1848 г. «Читал у Эрша Неbert Herault de Sechelles[5] и мне показалось, что я террорист и последователь красной республики».

8 сентября 1848 г. После чтения отчетов о расправе контрреволюционной буржуазии с Ледрю-Ролленом и Луи Бланом, обвиненных в содействии и сочувствии майскому и июньскому движениям парижского пролетариата. «Я всегда считал их невинными перед историей… Великие люди! Буржуазные республиканцы думают, что глупостями можно успокоить Францию, а не излечением социальных зол. Эх, господа, вы думаете, дело в том, чтобы было слово республика, да власть у вас — не в том, а в том, чтобы избавить низший класс от его рабства не перед законом, а перед необходимостью вещей, как говорит Луи Блан, чтоб он мог есть, пить, жениться, воспитывать детей, кормить отцов, образовываться и не делаться — мужчины трусами или отчаянными, а женщины — продающими свое тело. А то вздор-то! Не люблю я этих господ, которые говорят свобода, свобода — и эту свободу ограничивают тем, что сказали это слово да написали его в законах, а не вводят в жизнь, что уничтожают тексты, говорящие о неравенстве, а не уничтожают социального (порядка, при котором девять десятых — орда, рабы и пролетарии; не в том дело, будет царь или нет, будет конституция или нет, а в общественных отношениях, в том, чтобы один класс не сосал кровь другого»…

Таково это поистине замечательное резюме уроков 48-го года, сделанное выходцем из Саратовской глуши, за тысячи верст от поля битвы, по скудным сведениям, почерпнутым из лживых сообщений буржуазной печати. Не в том дело, что он переоценил «величие» Роллена и учение Л. Блана; замечательно то, что этот двадцатилетний студент российского императорского университета нашел для уяснения смысла великих классовых боев 48-го года формулировки более точные и более глубокие, чем те, которых он почитал тогда своими учителями. Ни доктринерский социалист, противник классовой борьбы — Блан, ни Тем паче сладенькая копия классических якобинцев XVIII века Ледрю-Роллен никогда не были способны сделать из событий, участниками которых они были, тех глубоких выводов, которые сделал Чернышевский. Из русских же людей так чувствовал и писал в те дни лишь один, Герцен и как раз в самом революционном по мысли и духу из всего когда-либо написанного им, р книге «С того берега».

Под влиянием этих событий в Чернышевском пробуждается и растет мысль о целесообразности самых решительный революционных методов. «Несколько подобных вещей, как решение Национального собрания о Луи Блане и Коссидьере, заставит меня оставить мое убеждение, что не те теперь времена, как в 1793 году, когда казнили рее и всех» (Запись того же числа).

Любопытна, однако, для характеристики живших еще в сознании Чернышевского противоречий концовка этой записи. Революционнейшие выводы из революционных событий кончаются так: «Да, великую истину говорят Ледрю-Роллен и Луи Блан. — Не уничтожения собственности и семейства, а того, чтобы эти блага, теперь привилегия нескольких, расширились бы на всех. О, боже, дай победу истине! Да победит она!» Это поражает наш слух так же, как если бы мы нашли цитату из нагорной проповеди в заключительном абзаце «Коммунистического манифеста». Но этот призыв к богу помочь делу революции и социализма не случаен. Пишет ведь сын крестьянской России. Мы увидим еще, что он способен молиться за расстрелянного революционера и Христом обороняться против Гегеля.

11 сентября 1848 г. После дальнейшего ознакомления с ходом прений в парижском Национальном собрании по делу Л. Блана и других: «Странно, как я стал человек крайней партии; мне кажется глуповаты и странны и смешны, но главное — жалки и пагубны для страны все эти мнения и речи господ приверженцев большинства в настоящем собрании… Народ выше власти… поэтому народ может сменить свое собрание, если оно делает не то — конечно, это принцип, который само собой разумеется. Как же вы боитесь его высказать?.. Одно дело возмущение и распущение Национального собрания буйною пьяною толпою; другое дело, когда страна видит, что нет ей спасения от этих людей и она должна переменить их[6].



Вновь найденный портрет И. Г. Чернышевского ок. 1853 г.
Из архива Н. Н. Миклуха-Маклай

Теперь буржуазия, как я увидел, решительно берет верх, но и то хорошо, что она берет верх, как хищница, а не как раньше — по закону: конечно хищение легче разрушить, чем закон… О господа! Вот как уже далеко зашли вы! Allez, allez toujours! (то есть продолжайте, продолжайте в том же духе)».

Через неделю вновь итоговая запись, замечательно характерная смесь правильных догадок о классовом строении общества (почерпнутых из революционного опыта Европы), высоких стремлений к уничтожению классового господства (подкрепленных изучением социалистов) и наивнейших политических рассуждений, как бы воспроизводящих самые примитивные надежды отсталого крестьянства на «белого» царя. В этой записи две противоречащие друг другу системы общественных взглядов лежат рядом, как два слоя горных пород, порождение двух разных геологических эпох. Результаты внимательного изучения критиков капиталистического строя наивно сопрягаются здесь с отголосками типично феодальных воззрений. Как несколькими днями раньше бог призывался на помощь делу революции и социализма, так теперь на неограниченную монархию возлагается миссия быть руководительницей низших классов в борьбе с привилегиями богатых. Но у этих теоретических «сапог в смятку» есть глубокий жизненный корень: противоречивое положение их автора между Парижем, у которого он учится, и Саратовом, из которого он привез наследственный груз верований и понятий. Вся дальнейшая история мысли автора, записанная в его дневнике, будет заключаться в освобождении от этого груза.

«Мне кажется, — записывал Чернышевский 17 сентября 1848 г., — что я стал по убеждениям в конечной цели человечества решительно партизаном социалистов и коммунистов… Я начинаю думать, что республика есть настоящее, единственное достойное человека взрослого правление, потому что, конечно, это последняя форма государства. Это мнение взято у французов, но к этому присоединяется мое прежнее, старинное, коренное мнение, что нет ничего (пагубнее для низшего класса и вообще для низших классов, как господство одного класса над другим, ненависть по принципу к аристократии всякого рода… Теперь мое коренное убеждение, которое подтверждено еще более, может быть, словами Луи Блана и социалистов: вы хотите равенства, но будет ли равенство между человеком слабым и сильным; между тем, у кого есть состояние, и у кого нет; между тем, у кого развит ум и не развит? Нет, и если вы допустили борьбу (между ними, конечно, слабый, неимущий и невежда станут рабами. Итак, я думаю, что единственная и возможно лучшая форма правления есть диктатура или лучше наследственная неограниченная монархия, но которая понимала бы свое назначение, что она должна стоять выше всех классов и собственно создана для покровительства утесняемых, а утесняемые — это шивший класс, земледельцы и работники, и поэтому монархия должна искренно стоять за них, поставить себя главою их и защитницею их интересов».

Как бы в параллель к этим отголоскам крестьянских мечтаний о «мужицком царе», защитнике его труда и свободы от феодалов, идет через неделю апология Христа, тоже приноровленная к потребностям «униженных и оскорбленных».

«Я, в сущности, решительно христианин, — записывает Чернышевский 25 сентября 1848 г., — если под этим должно понимать верование в божественное достоинство Иисуса Христа, то есть как это веруют православные в то; что он был бог и пострадал и воскрес и творил чудеса; вообще, во все это я верю. Но с этим соединяется, что понятие христианства должно со временем усовершенствоваться и поэтому я нисколько не отвергаю неологов и рационалистов… Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь» и дальше следует наивнейшее рассуждение о том, что «догмат любви не мог быть провозглашен Иисусом Христом в такой ясности, в такой силе… если бы он был просто естественный человек, потому что и теперь еще, через 1850 лет нам трудно еще понять его».