Черский — страница 12 из 35

Почти вся хижина была заставлена мешками, ящиками, банками с разными продуктами: между ними лежали котлы, ножи, топоры. На стенках, на ящиках, на мешках искрились шкуры соболей, чернобурых лисиц, белых и голубых песцов.

Черский и Степан разделись и присели на толстые очищенные пни. Черский остановил взгляд на искрящихся мехах.

«Сколько охотников ограбил Синебоев? Скольких опоил проклятой водкой, обманул, обчистил? На это я, пожалуй, не получу от него ответа. А как спокойно он себя здесь чувствует! Будто колымская тайга — его собственный дом», — подумал Черский.

В избушку стремительно вошел Синебоев.

— Собаки накормлены, я запер их в сарайчик. В нем лучше, чем на улице. Наберитесь еще терпения, я приготовлю ужин.

Он засуетился около камелька, наполняя сковородку свежими кусками сохатины, захлопотал над бутылкой водки, смачно крякнул, выдергивая пробку, потом настрогал розовые ломтики лососины.

Черский невольно залюбовался Филиппом Синебоевым. Приказчик был приземист, но широк в плечах. Продолговатое лицо окаймляла черная бородка, зеленоватые глаза сияли влажно и властно. Черский любил рассматривать и сравнивать человеческие глаза. Он сравнил глаза Синебоева с драгоценным камнем александритом. Когда рассматриваешь александрит при солнечном свете, он кажется синим и глубоким. Ночью мерцает зеленовато, остро и холодно. В пасмурную погоду александрит подернут сизой пленкой; при огне глаза Синебоева имели все цвета переменчивого александрита.

Синебоев смотрел на Черского настороженно, но ласково и внимательно. Черскому стало неудобно под этим настороженным взглядом. Они явились к Синебоеву для неприятного разговора, их разговор может кончиться ссорой, а приказчик встречает своих врагов, как желанных гостей.

Степан вытащил из кармана трубку, закурил ее, темнея напряженным лицом. Черский догадался, Расторгуев подсчитывает стоимость мехов, развешанных в хижине.

Черскому расхотелось предстоящего неприятного разговора: было так хорошо сидеть в теплом помещении, вдыхать запах жареного мяса и крепкого табака. Трудный путь и вязкая усталость брали свое.

Синебоев поставил на стол сковородку с дымящейся сохатиной, разлил по стаканам водку.

— За дорогих гостей! За счастливую встречу! — Он весело поднял стакан. — За плавающих и путешествующих! За всех, кто сейчас в пути под морозным северным небом…

Губы Степана дрогнули, брови сдвинулись, рука потянулась к стакану. Черский встревожился: что может выкинуть Расторгуев?

— За тех, кто в пути, — ответил Степан. — Но не за тех, кто сдирает с людей последнюю шкуру…

С этими словами он швырнул стакан в лицо Синебоеву. Приказчик отшатнулся, вытер рукавом лицо и медленно, даже лениво снял со стены винчестер. Черский бросился между приказчиком и Степаном.

— Что вы делаете? Остановитесь!

— Дай ему ружье, Иван Диментьич. Это дерьмо не выстрелит! Дай!

— Что вы делаете? Образумьтесь! — взволнованно повторил Черский. — Вы не посмеете драться…

— Верно, — усмехнулся Синебоев. — В моей хижине не будет ни драки, ни убийства. Успокойтесь, господин Черский, и сядьте.

Приказчик поставил винчестер в угол, выпил водку и заговорил с вежливой яростью:

— Не думайте, что я испугался. Совершенно напрасно затевать драку. Ссору начали вы, а я в долгу не останусь. Я сумею расквитаться. Клянусь своей совестью, Расторгуев, я пущу тебя вниз по реке быстрее, чем ты думаешь. А теперь убирайся отсюда…

— А я тебя трусом не считаю. Ты мошенник, а не трус. Вот только пустишь ли ты меня вниз по реке, сумлеваюсь. Выкладывай на стол меха Эллая Хабарова, и я уберусь.

— Ах, вот оно что! Вот зачем вы пожаловали? Нищий — защитник нищего. А я обдираю туземцев — каюсь! Мошну на них набиваю — тоже каюсь! За муку с Эллая причитается пять соболей, за котел еще пять, за винчестер десять. Итого двадцать. А я взял три дюжины. Лишних шестнадцать. Получай сдачу. — Синебоев наклонился: из-под койки к ногам Степана полетели черно-бурые лисы и голубые песцы.

— Пусть их забирает Эллай к чертовой матери! Только куда он денется, когда жрать захочет? Когда патроны и порох выйдут? К Синебоеву? Шалишь, кум, не с той ноги плясать вздумал.

— Синебоев! Если чо с Аттой, тебе не жить в Верхне-Колымске, — угрожающе заявил Степан.

Синебоев расхохотался.

— Вот это по-моему! И здорово и красиво! Передаю девку тебе. Пользуйся ей сколько влезет. Что еще от меня требуете? Пока все? Тогда до свиданья! Ровного пути, скатертью дорожка…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Он подрезал гусей дуплетом,

Глушил медведей топором.

Он мог бы стать большим поэтом,

Когда бы не был он попом.


Холодный звон проникал в кабинетик ученого, и склянки с заспиртованными рыбами жадно отзывались на колокол.

Церковный колокол созывал верхнеколымцев к заутрене.

Наступало рождество Христово — большой праздник для жителей Верхне-Колымска.

Мавра Павловна хлопотала около печи: ей хотелось состряпать вкусный праздничный обед, но припасы быстро оскудевали. Уже к рождеству были истрачены почти вся мука, сахар, чай.

А грузы из Якутска все не прибывали. Купец Бережнев не сдержал своего слова, приказчик Филипп Синебоев не хотел ничего знать.

Перед рождеством он примчался в Верхне-Колымск, пять дней гулял в доме священника Стефана Попова. В этом доме пропадал и Генрих Дуглас, прельщенный полногрудой и густобровой дочерью священника Катериной.

Синебоев покорил Генриха широтою своей натуры и прекраснодушием. Из купеческого амбара в поповский дом текли вино, крупчатка, сахар, сласти. Синебоев подарил всем шести поповнам по серебристой лисице, а Катерине еще и беличью дошку. С Генрихом он подружился с первой минуты.

— Я немножко сердит на вашего дядю, но вы-то тут ни при чем. Иван Дементьевич — человек благородный, я его встретил по-благородному, а расстались врагами. И подумать только, из-за кого? Из-за этого скота Расторгуева. Я бы рад помириться с господином Черским, да не могу. Подумает, что низкопоклонствую. Я перед его ученостью преклоняюсь, но низкопоклонничать? Пардон! И благодарю покорно! А Расторгуеву я душу выверну и высушу на колымском морозе…

Заметив, что Генрих увлечен Катериной, Синебоев обрадовался. У него созрел план мелкой мести Черскому.

Мавра Павловна между тем волновалась все больше и больше. Провизии еле-еле хватит до мая, а ведь в мае начнется полное лишений и неизвестности путешествие. Она страшилась сказать мужу о скудных припасах: не хотелось его тревожить и беспокоить. Слава богу, он хорошо переносит колымскую зиму, но что-то будет, когда наступит весна? Весной туберкулез его разгорится, что тогда? Как быть?

Колокольный звон разбудил Черского. Он вспомнил: сегодня рождество, вскочил с диванчика, весело крикнул жене:

— Мавруша, пойдем к заутрене?

— Некогда. Стряпаю. Кстати, пригласи отобедать отца Василия.

— А где Генрих?

— Где ему быть? С утра ушел к Поповым.

— Что-то он зачастил туда?

— Катериной околдован. Нашел себе черно-бурую лису.

— Дело молодое, Мавруша.

В кабинетик вбежал Саша и затормошил отца,

— Папа, пойдем скорее. А то заутреня кончится,

Черский оделся, расчесал бороду, красиво и строго завязал на манишке галстук.

На дворе Степан кормил сушеной юколой собак. Рыча и повизгивая, псы рвали из его рук рыбу.

— Степан, в церковь пойдешь? — спросил Черский.

— А для чо? Я богу и в тайге помолюсь. Мне нарты починить надоть.

Черский взял за руку сына и направился к церкви. С правой и левой стороны единственной улицы тускло смотрели ледяные пластины окошек: верхнеколымцы, не имея стекла, вставляли в окна отполированный лед. У темных изгородей валялись нечистоты, на шестах висели оленьи шкуры, пахнущие застарелой кровью.

Над заржавленным крестом замшелой церквушки проносилась снежная крупа, голодные собаки шныряли у полусгнившей паперти. Печальный голос колокола задыхался на голом ветру.

Толпа прихожан раздвинулась, пропуская Черского к алтарю.

Черский увидел Филиппа Синебоева, стоявшего на самом почетном месте. Приказчик распахнул тяжелую волчью доху: из-под нее алела шелковая рубаха и отливали густо-зеленым цветом заправленные в меховые торбаса брюки. Черский бросил мимолетный взгляд на стайку девушек — дочерей священника Попова и псаломщика Протопопова. Среди девушек не было Катерины. Черский увидел Эллая: старик слушал богослужение, опершись на винчестер. Атта с восторженным испугом смотрела на отца Василия огромными, черными, как лесные цветы, глазами.

Таежная тоска подкатилась к сердцу Черского — вокруг мелькали обмороженные, страдальческие, полуголодные лица. Темные глубокие морщины, покорные руки, сгорбленные спины, Облезлые собачьи полушубки, порванные оленьи малицы, изломанные морозом малахаи и треухи. Русские, якуты, юкагиры — бедные, несчастные, замордованные люди, — смелые охотники, отчаянные рыбаки, безвестные землепроходцы! Ими измеряна, истоптана голая и железная эта земля, ими пройдены эти студеные реки, обшарены таежные дебри. Это они могли бы стать легендарными открывателями северных пустынь, если бы умели заносить их на карты, описывать их, объявлять человечеству о своих славных, но неведомых путешествиях.

Они молчат, ибо не ведают величия своих открытий. Они покорно молятся богу, они неслышные герои русской земли!

Отец Василий возвышался над ними подобно сибирскому кедру над чахлыми лиственницами. Обросший жесткими вороными волосами, с сизым ноздрястым носом, он небрежно, с лукавой торжественностью благословлял свою паству позеленевшим крестом. Неистребимой силой дышал этот веселый старик. Заметив Черского, он поднял над головою крест и проникновенно начал проповедь:

— Братие! Рабы Христовы! В день светлого рождества спасителя нашего, Иисуса Христа реку: трудно вам, тяжело вам! Голые вы люди на голой земле. Нищие и нагие, голодные и забитые. Многие из вас даже не знают, что такое плод. О плоде не духовном глаголю вам, а говорю о самом простом анисовом яблоке. Вы даже не вкушали сего плода, брат