Черта горизонта — страница 10 из 37

Иду, иду, и, может быть, вторая

Иль третья жизнь сменилась на ходу.

Конца не видно. Может быть, иду

Уже не я. Иду, не умирая…

И из этого же чувства слиянности с миром возникает у Марии Петровых ощущение глубочайшей связанности этой, земной жизни человека со всей бесконечностью земного существования. Падает завеса между жизнью и смертью. Об этом — «Черта горизонта». И об этом же такие строки:

Давно я не верю надземным широтам,

Я жду тебя здесь, за любым поворотом, —

Я верю, душа остается близ тела

На этом же свете, где счастья хотела,

На этом, на этом, где с телом рассталась,

На этом, на этом, другого не зная,

И жизнь бесконечна — родная, земная…

И об этом же то стихотворение, которое Мария Сергеевна прислала мне после смерти Тамары:

И ты бессилен, как бессилен каждый,

Ей возвратить земное бытие,

Но доброе вмешательство ее

Почувствуешь, узнаешь не однажды —

То отвратит грозящую беду,

То одарит нежданною отрадой,

То вдруг свернешь с дороги на ходу,

Поверив ей, что, значит, так и надо.

Яков Хелемский. Ветви одного ствола

1

На Втором Прибалтийском фронте моим другом стал армянский писатель Рачия Кочар. Военные корреспонденты походной газеты «Суворовец», издававшейся на девяти языках, мы часто выезжали вдвоем в действующие части.

Машину нам давали не всегда. До переднего края мы добирались где на попутном транспорте, а где и пешком. Помогали вытаскивать машины, застрявшие в топкой почве, ночевали в промозглых землянках, зябли на контрольно-пропускных пунктах, топали по бревенчатым гатям, лежали под обстрелом в полузалитых водой кюветах. Все это для фронтового газетчика дело привычное. А тяготы и лишения, как известно, сближают. Да и спутник Рачия был надежный.

Конечно, — утешительно философствовал он, — конечно, это не Араратская долина. Но где легко? Тут болота, в Армении — камень…

Тонкий знаток и ценитель поэзии, Кочар хранил в памяти сотни строк и любил произносить вслух то, что совпадало с его сегодняшним настроением. Благодаря ему я приобщился к армянской лирике. Особенно охотно Рачия читал классиков, читал сперва на родном языке, а потом повторял те же избранные строки в переложении Брюсова или Блока. Широко зная русскую и мировую поэзию, он всегда стремился ошеломить слушателя чем-нибудь неожиданным.

В конце сорок третьего наша редакция оказалась в районе Торопца, в приозерной деревушке, окруженной торфяниками и ельником. Дома тут стояли на сваях, на каждом подворье лежала перевернутая кверху дном лодка, ожидавшая весны, а в сарае сберегался старенький невод.

Вернувшись как-то из очередной совместной поездки, мы с Кочаром сдали в набор свои с ходу написанные репортажи и, изрядно вымотанные, отправились отдыхать. Ноги увязали в месиве из грязи и снега, в лицо била мокрая метель. Мы добрели до избы, где квартировали в скупо отапливаемой горнице, и рухнули на койки, накинув поверх одеял только что полученные армейские полушубки. Но, как это порой бывает при чрезмерной усталости, сон не шел. И тогда Рачия произнес привычные слова:

— Давай почитаем стихи.

* * *

Говоря: «почитаем», Рачия как бы предоставлял мне право перехватить инициативу. Но я тут же отозвался:

— Давай начинай.

Наверное, у меня в ту минуту просто не хватило бы пороху на чтение. Но я еще и почувствовал, что друга осенило, что у него в запасе нечто

Он спросил:

— Надеюсь, тебе, стихотворцу, знакомо имя Марии Петровых?

— Увы, незнакомо, — признался я. Признался честно, потому что в иных случаях кривил душой, чтобы не лишать Кочара удовольствия просветить меня. А сейчас я с чистой совестью добавил:

— Петровых? Впервые слышу…

Рачия вдруг включил карманный фонарик — должно быть, решил получше разглядеть меня — прикидываюсь я или действительно пребываю в ужасающем невежестве. Очевидно, он убедился в последнем, потому что, выключив пучок света, ставший ненужным, разразился тирадой, полной удивления и гнева:

— Подумать только! Он впервые слышит… Так вот, усвой, несчастный! Мария Сергеевна — замечательная женщина. Талантливый русский поэт. Я — житель Еревана — храню в памяти ее стихи. А ты, москвич, живущий с Петровых в одном городе, ее не знаешь… Слушай, я тебя уважал, возможно, даже любил. Но теперь начинаю сильно сомневаться в правомерности своих чувств. Если ты не хочешь лишиться моего расположения, тебе необходимо срочно ликвидировать ужасный пробел в твоем интеллектуальном развитии, который я сейчас обнаружил.

Рачия, человек душевный и обходительный, иногда взрывался. Но даже в этих случаях его темперамент смягчался улыбкой, велеречивость вдруг окрашивалась иронией. Сейчас он, кажется, раскипятился всерьез. И я поспешил сказать:

— Скорее ликвидируй мой постыдный пробел, умоляю!

Рачия сделал паузу, чтобы остыть. Когда он заговорил, голос его звучал проникновенно:

— Гарантирую, уснешь не скоро. Но дело стоит того. Стихотворение называется «Соловей».

После первых же строк, услышанных мною, я понял — дело и впрямь стоящее.

…Папоротник изнемог,

Он к земле приник, дрожащий…

Зря крадется ветерок

В разгремевшиеся чащи.

Он — к своим. Но где свои?

Я молчу, спастись не чая:

Беспощадны соловьи,

Пламень сердца расточая.

Прерывающийся плач

Оскорбленной насмерть страсти

Так беспомощно горяч

И невольной полон власти…

То ли праздная игра,

То ли это труд бессонный, —

Трепетанье серебра,

Вопли, выплески и стоны.

Ночь с надклеванной луной,

Бор, что стал внезапно молод,

И, просвистанный, сквозной,

Надо всем царящий — холод.

Я попытался было выразить свое одобрение, но Рачия прервал меня:

— Погоди, выскажешься потом. Еще не то будет! И вообще лучше слушать стихи, чем говорить о них. Ты, кажется, бывал перед войной в Коктебеле. На Карадаг, видимо, взбирался?

— Еще бы!

— Тогда замри и внимай! Вот совсем небольшая поэма. Так и называется — «Карадаг». Версия о возникновении знакомой тебе вершины…

Кочар повысил голос. И в пылких строфах, звучавших прерывисто, как затрудненное дыхание, возник облик демона, брошенного на земную твердь, опаленного яростью и обидой, бессильно пытающегося взлететь. Но — «два пламени взметнулись врозь взамен двух крыльев…» Изгой, окутанный огнем и дымом, выкрикивая угрозы, тщится испепелить не только землю, но и небо, покаравшее его.

…Но вспыхнул блеск зарницы черной

Из пустоты,

   и пламя вдруг

Окаменело, а кричащий —

Без головы, без ног, без рук, —

Обрубком вырвался из чащи

Рыданий каменных, и ветр

Вознес его на горб вершины,

И там он врос в гранит…

   Из недр

К нему вздымаются руины

Пожарища, к нему толпой

Стремятся каменные копья

И в реве замерший прибой —

Окаменевшее подобье

Былого пламени…

Меня поразила мощная фантазия автора этих строк. Я на мгновение забыл о том, что за окном сырая мгла северного предзимья, избы на сваях, студено мерцающее озеро. Привиделась уступчатая крымская крутизна, напоминающая и окаменевшие всплески морского прибоя и застывшие языки пламени. Померещился горный пик, увенчанный вросшим в него трагическим изваянием. Я как бы по-новому взглянул издалека на знакомую громаду Карадага, озаренную тревожными сполохами дерзкого вымысла.

Но Рачия, не давая мне передышки, уже стал читать стихотворение, в котором стихия леса сравнивалась с морским дном: «Я зыбко иду под крылатой водой, едва колыхаюсь волнами прохлады… И памяти черные шрамы свежи на белых стволах… Это — летопись леса. Прочесть лишь начало — и схлынет с души невидимая вековая завеса».

Уже в самом ритме стиха ощущалась зыбкость окружающей среды, сходство ее с колеблющимися водами, с глубинным течением…

Умолкнув, Кочар глубоко вздохнул. Потом сказал:

— Ты ведь знаешь, если у меня бессонница, я всегда читаю стихи. Когда один — мысленно. Когда имеется сосед вроде тебя, то — вслух. Убеждаю и себя и его в том, что стихи — лучший вид отдыха. Сны не выбираешь — может привидеться и плохой. Стихи читаешь обязательно хорошие. А теперь скажи — я тебя сегодня обогатил?

— Не то слово! Твоя Мария Сергеевна — поэт божьей милостью.

— А ведь это ее давние стихи. Проба сил…

— Где она сейчас? Что пишет?

Кто знает? Война, милый, война…

2

Но в начале следующего года мое заочное знакомство с Марией Петровых продолжилось. Благодаря тому же Кочару.

Я вернулся из командировки — наши войска успешно продвигались вперед на Новоржевском направлении. Привезенный материал, как всегда, надо было срочно отправлять в набор. Пристроившись в углу, отгороженном плащ-палаткой, я перестукивал на машинке небольшой очерк и заметки солдат — участников наступления.

В мое укрытие заглянул улыбающийся Рачия.

— Не хотел тебе мешать, — сказал он, — прости, но я сейчас отбываю к танкистам. И мы практически разминемся. А я кое-что приберег для тебя.

Кочар протянул мне номер журнала «Знамя»:

— Отыскался след Марусин! Найдешь свободную минуту, вникни. Исчезаю, привет!

* * *

Стихи Петровых занимали в журнале всего две странички. Это были короткие, но очень емкие лирические записи о войне, о пережитом всеми нами. Очень современные, почти сиюминутные, а ощущение возникало такое, что это написано не на один день, не на один год. Темы привычные — разлука с любимым, первый салют, невосполнимые утраты и необоримая надежда. Но в этой лирике несомненно было что-то своеобычное. И еще — при всей жгучести того, что составляло их суть, стихи в «Знамени» отличались от прежних пылких монологов, которые знал наизусть Рачия. Поэтический голос тот же, но интонация несколько иная. Щедрая фантазия уступила место драматической реальности. Пришли строки простые, насущные, строгие.