Расскажу эпизод, послуживший, возможно, причиной удаления няни. Она при встрече с механиком фабрики заставила малютку низко поклониться ему со словами: «Здравствуйте, барин-батюшка».
Как сквозь сон слышу плач Маруси при расставании с няней.
Наша дружба и близость с Марусей, редкостным по душевным качествам человеком и моей дорогой сестрой, продолжалась всю жизнь. Началась же она после ухода няни. Сменявшие Харитину Петровну гувернантки, почти все молоденькие прибалтийские немки, были, наверное, довольны, что, позанимавшись с нами положенное время, погуляв по набережной, почитав несколько сказок, они могли беспрепятственно заниматься рукоделием или же бесконечными разговорами по-немецки со старшей сестрой Лелей, которая была почти их ровесница. Читали же они нам сказки братьев Гримм, Андерсена, Перро, где главными действующими персонажами были принцессы, золушки, принцы, а конец всегда был счастливым.
Освободившись из-под опеки гувернанток, мы начинали наши бесконечные игры. Одним из самых больших, но безусловно запрещенных удовольствий было катание верхом на деревянных полированных перилах винтовой чугунной лестницы. Очень мы любили «экспедиции» в кухню и нежилые помещения: чуланы, кладовые, погреб, набитый голубоватыми прозрачными кубами льда, сеновал, где всегда находили что-либо интересное. И особенно — на огромный чердак нашего дома, где были свалены различные старые, отслужившие свой век вещи. О нем Маруся написала стихотворение «А на чердак — попытайся один».
Зимой же очень любили игры в переодевания. Базой для них служил стоявший в гардеробной сундук со старыми мамиными и Лелиными туалетами. Попросив разрешения у мамы, мы открывали его и вынимали то, что подходило для задуманных представлений. Чаще всего в них участвовали персонажи сказок. Маруся была Красной шапочкой, или принцессой, или госпожой; мне же приходилось перевоплощаться из волка в бабушку или же из колдуньи в рыцаря, принца. Было у нас «либретто» балета, называвшегося «Бабочка и девочка». Составленные с подоконников несколько горшков с цветами изображали сад. Я — бабочка — «порхала» среди них, а Маруся с сачком в руках преследовала меня. Кончалось представление тем, что Маруся накрывала меня сачком, а я падала и замирала. Присутствие зрителей было не обязательно, хотя и желательно.
Перехожу снова к воспоминаниям о «безоглядном любвеобилье детства».
В потертом кожаном альбоме с металлическим узором на переплете сохранилась фотография нашей матери. Глядя на нее, понимаешь, почему ярославские знакомые звали ее «Норской жемчужиной». Прекрасные строгие черты лица, задумчивый, несколько отстраненный взгляд.
Помимо естественной любви детей к матери, может быть, эта отрешенность в сочетании с красотой так привлекали нас к ней. Обе мы, по вышедшему из употребления выражению, обожали ее. Но она всегда пресекала чрезмерные проявления наших восторгов.
Маруся писала и посвящала ей свои детские стихи, из которых приведу несколько запомнившихся.
Вот одно, совсем раннее, подаренное маме в день ее рождения.
Сегодня день первого марта
Первый день чистой весны.
И в этот день, светлый и милый,
Родилась прекрасная — ты!
И еще одно; более позднее:
Когда сидишь ты на балконе,
Когда мечтаешь ты одна,
Когда на бледном небосклоне
Уж появляется луна,
Когда и песни соловьиной
Придет прекрасная пора,
Тогда возьми аккорд ты дивный
На лире, милая моя.
И звуки чудные польются,
Сольются с песней соловья,
Когда сидишь ты на балконе,
Когда мечтаешь ты одна.
Бывали также и юмористические стихи:
— Можно ль к вам поближе встать,
Ручку вам поцеловать? —
«Нет!»
— Можно ль на пороге встать,
Поцелуи посылать? —
«Нет!!»
— Можно ли за дверью встать,
Горько-горько там рыдать? —
«Нет!!!»
* * *
Мама вела уединенный образ жизни и выезжала крайне редко. Когда же она выходила нарядно одетая, мы с Марусей приходили в неистовый восторг и бурной пляской вокруг, не смея прикоснуться, чтобы не помять какую-нибудь складочку или кружево, выражали свое восхищение. Особенно хороша она была в длинном светло-сером платье с небольшим треном, расшитом серебристыми цветами, и воротником а-ля Медичи. Как же мы любовались ею! У нее была прекрасная фигура, и держалась она особенно прямо (позднее поэт С. Галкин говорил Марии Сергеевне, что узнает ее мать со спины). Когда же мода изменилась и мама вышла к нам в укороченной юбке клёш, Маруся была потрясена и чуть не плача повторяла без конца: «В прежних платьях мама была так похожа на принцессу, так похожа»…
Обе мы очень любили бабушку (мать нашей мамы), жившую в Норском посаде на маленькую вдовью пенсию. Несмотря на скромное общественное положение, в городе ее уважали за ясный ум, бодрый нрав, смелые суждения. Ее высказывания (даже религиозные) отличались широтой. Приведу такой пример. Несколько лет подряд она сдавала половину своего дома под дачу состоятельному владельцу кожевенного завода Гаркави. Однажды бабушку при мне спросили:
— Вам, наверное, не очень-то приятно сдавать дачу иноверцам?
— Они прекрасные люди, а как они верят — это дело их совести, — отрезала бабушка.
Кроме обширных утренних эпистолярных занятий, бабушка переписывала в особую тетрадь полюбившиеся ей стихи. На моей памяти она переписала «Русских женщин» Некрасова.
Большим праздником для нас были поездки на два-три дня к бабушке. Между сестренкой и бабушкой иногда вспыхивали конфликты — Маруся и в детские годы пыталась отстаивать свои желания. До сих пор слышу голос бабушки: «Ну, Марья, погоди!» Впрочем, этим угроза и ограничивалась. Несмотря на ссоры, они нежно любили друг друга.
Вот еще один пример привязанности маленькой Маруси. Больше всего мы, особенно Маруся, стремились проникнуть в нашу просторную кухню, где среди начищенных до самого яркого блеска медных кастрюль (стоявших на полках «по ранжиру» — от огромной до самой маленькой) царила Маша (Мария Александровна Палисадова), которую мы обе очень любили. Высокого роста, статная, с крупными чертами крестьянского лица, выражавшего всегда особенную доброту и приветливость, она была с нами обеими чрезвычайно ласкова. По ее просьбе мы писали письма в деревню к ее брату и его семье с неизбежными поклонами по порядку всей родне. Маша прожила у нас десять лет, до 1918 года, когда мы с мамой и Марусей уехали с фабрики к бабушке в Норский посад. Отец и старшие дети были тогда уже в Москве. Во время первого голода, в 1919 году, Марусю отвезли на лето к Маше на поправку. Вернулась она загоревшая, поздоровевшая, с большим запасом новых деревенских впечатлений. Помню, с каким увлечением рассказывала она о том, как вместе с Машей жала рожь.
Очень любила Маруся нашу старую собачонку Мальчика. Это была небольшая собака-крысоловка, черная как уголь, с седевшей с годами острой мордочкой, которую Маруся украдкой целовала. Крыс в нашем доме не водилось, так что «работы» у Мальчика не было. Маша по своей доброте хорошо относилась к нему, но была против Марусиных поцелуев.
— Ну что ты, Марусенька, пса-то целуешь!
В детстве мы обе — Маруся и я — вели дневник. Писали обычно в своей конторе «Труд», то есть за верстаком в большой комнате братьев, во время их отсутствия. Но показывали написанное друг другу далеко не всегда, а лишь в минуты наибольшего расположения. Отчетливо помню строчки из дневника Маруси, которые она мне прочитала: «Мы играли с Катей, но потом поссорились. Первая затейница была, конечно, я». Это первое запечатлевшееся в моей памяти проявление ее будущей самокритичности, строгости и взыскательности к себе.
Маруся считала темно-зеленый цвет моих глаз некрасивым. Когда мы изредка ссорились с нею, она, сердись на меня, говорила: «У-у, зеленоглазая», так как бранные слова в нашем лексиконе отсутствовали. Много позже, будучи подростком, она стала посещать поэтический кружок «Ярославские понедельники». Там, по-видимому, от кого-то услышала, что это красивый цвет глаз. Тогда она, может быть памятуя свои детские высказывания, посвятила мне стихотворение:
Как жутко глядеть мне в глаза ваши темно-зеленые,
Там тайн слишком много, но нет объяснения;
Раскрытые, ясные, жутко и странно холодные
Без страсти и без вдохновения.
Стараюсь я тайны узнать в глубине этих глаз схороненные,
Я страстно, безумно хочу их признания,
Но гневно сверкают зрачки оскорбленные,
И гневно ресниц трепетание.
В моих же глазах, о! я знаю, любовь разгорается,
В ресницах безумно дрожит вдохновение,
А в ваших глазах тайный смех разгорается,
Зрачки выражают презрение.
И горько я плачу, насмешками теми обиженный,
Глаза ваши темным сгубили мне сердце презрением.
И горько рыдает поэт в своей страсти униженный,
И сдавлена грудь сожалением.
… … … … … … … … … … … … … …
Но кто же поймет ваши тайны безумно манящие,
Пробудит в зрачках вдохновение?!
* * *
Как и многие дети, мы любили играть в школу, где обучали наших многочисленных кукол. Была среди них и первая ученица — Тамара, с двумя длинными каштановыми косами, была Ленка с растрепанной светлой шевелюрой. За непослушание мы наших учеников шлепали и ставили в угол. Один раз после таких школьных занятий с куклами я, войдя в детскую, застала Марусю утешающей наказанную Ленку. Она прижимала куклу к себе, гладила и целовала в головку. Увидев меня, она смутилась, так как, очевидно, поняла всю «непедагогичность» своего поведения.
Это один из примеров ее доброты и способности к сочувствию и состраданию, проявившихся в совсем раннем возрасте.