Черта горизонта — страница 24 из 37

Ей обо всем можно было рассказать: о каком-нибудь незначительном домашнем происшествии, о болезни своей или близких, о первом одуванчике, пробившемся сквозь прошлогоднюю жухлую траву, о размолвке с другом, о похвале редактора. Для нее не было мелочей, ненужных и неинтересных.

А как она слушала, как вникала!

Впрочем, Мария Сергеевна не только слушала и вникала. Помочь человеку в трудную минуту было для нее делом естественным. Помощь оказывалась мгновенно, без лишних разговоров. Изъявления благодарности пресекались:

— Да будет вам! Ерунда какая…

Я «испытала» на себе самые различные виды помощи. Иногда одалживала у нее деньги, не часто, правда, — она ведь была далеко не богата. Но давала всегда с искренней радостью — что имею, тем и поделюсь. Когда серьезно заболел мой отец, Мария Сергеевна помогла устроить его в хорошую больницу.

Нередко она рекомендовала меня — начинающего переводчика — редакторам издательств. Позже дала мне рекомендацию в Союз писателей.

А еще она умела сорадоваться.

Сопечалиться умеют многие. Если человеку плохо, сказать слово утешения не так уж трудно. Куда труднее разделить радость, искренне, по-настоящему. Для этого надо быть начисто лишенным зависти.

Мария Сергеевна обладала редким даром сорадования. Искорка чужой радости мгновенно подмечалась ею. Подмечалась, выявлялась, выуживалась. И вдруг происходило чудо: маленькое становилось большим, значительным — солнечный блик вырастал до размеров светила.

А уж стихи! Я не знаю второго такого человека, который бы так жадно, так кровно-заинтересованно слушал чужое. Так бы вникал, так трепетал при этом. И так бы радовался, если хорошо. Так даже собственной удаче не радуются. Так ликуют только тогда, когда твой ребенок, детище твое, сотворит нечто достойное похвалы.

…А снег идет. Хлопья кружатся. За окном? Или в комнате — что им стекла и рамы?! Кружатся, шалью ложатся на плечи Марии Сергеевны. Медленно опускаются на стол. Белыми хрупкими кристалликами падают в сахарницу.

Сахарный снег. Снежный сахар. Темно-золотой чай — как вода в осеннем пруду. Чуть голубоватый от сигаретного дыма. И вообще особенный — потому что это чай перед стихами и после стихов.

Сейчас я говорю о своих стихах. Я приносила Марии Сергеевне абсолютно все: поэмы и короткие стихотворения, завершенное и неоконченное. Пока не прочитаю — нет мне покоя…

Появляется Ариша, ее дочь. Такая же затаенно-нежная, как Мария Сергеевна, но не тихая, а задорная, быстрая, порой даже порывистая в движениях. В комнату с новой силой вливаются снежная свежесть, летучий запах морозца, ощущение счастья.

Да, радость теперь полная. Во-первых, потому, что Ариша дома. Когда ее нет, Мария Сергеевна всегда чуть-чуть тревожится. Во-вторых: сейчас будем ужинать. Выясняется, что все голодны, особенно Ариша после работы.

Что греха таить, обеды и ужины в этом доме я тоже люблю. Здесь есть свои фирменные блюда: гречневая каша с крутыми яйцами, пирожки с зеленым луком. Но дело даже не в блюдах, а в атмосфере. Естественно, к столу не каждый день пироги, но уютно за этим столом всегда. И непринужденно, весело. Горит верхний свет. Позванивают ложки-вилки. Болтаем о пустяках.

Стихи. Беседа. Чай. Ужин. И снова стихи. И снова чай. И до неприличия не хочется уходить.

Словно мне в утешение, Мария Сергеевна говорит:

— Мы вас проводим немного. А заодно погуляем с собакой.

Дымка, беспородный и очень благородный песик, уже повизгивает у двери. (Кстати, могли бы вы из-за больной собаки лишить себя летнего отдыха, долгожданного, необходимого? Мария Сергеевна могла.)

Выходим в заснеженный двор. Он огромен — целый поселок с одинаковыми двухэтажными домами, палисадниками, островками деревьев.

«…Очарованье зимней ночи…», «…кусты черны, снега белы…» Как в стихотворении Марии Сергеевны. Не хватает только тройки с «почтенным коренником».

За неимением тройки сажусь в такси. Еду через зимнюю Москву. Дома куда-то отодвигаются, мне видится иное:

На горизонте лес зубчатый,

Таинственный, волшебный лес.

Там в чаще — угол непочатый

Видений, страхов и чудес.

* * *

За моим окном вечереет. Солнце уплывает вправо, скользит по стадиону и валится куда-то вниз — за насыпь окружной дороги. Лучи снова стали косыми, а вода и небо — красными. Скоро все померкнет. Растают деревья. Лишь монастырь будет смутно белеть на острове.

…Но пока догорает закат, я успеваю вернуться в дом на Хорошевке. Взбегаю по деревянной поскрипывающей лестнице на второй этаж. Сейчас дверь откроется… И я верю, я просто уверена, что на этот раз Мария Сергеевна прочитает свои стихи…

* * *

Редко, очень редко она читала свое. И совсем немного. Два-три стихотворения.

Я просила — почитайте еще! Не понимала, почему она не хочет. При такой-то душевной щедрости.

Тогда не понимала. Поняла позже. Во всяком случае мне кажется, что поняла.

Многие поэты пишут, потому что могут писать. Есть у них дар — они и пишут. Напишут — жаждут поделиться. И поскорее. Все понятно, ничего дурного в этом нет. Но бывает и по-другому.

Мария Сергеевна писала только тогда, когда не могла не писать. Подступит к сердцу нестерпимая боль — тогда и напишет. Чтобы выжить и — выживая, выкарабкиваясь из этой боли — дать новую жизнь частице своей души. Или радость когда захлестывала… Выплеснуть ее, необъяснимую, сокровенную… Впрочем, лучше сказать об этом словами самого поэта. Писалось ей лишь тогда, когда:

…Неясное нечто, тебя карауля,

Приблизится произнести приговор…

…И дальше ты пишешь, — не слыша, не видя,

В блаженном бреду не страшась чепухи,

Не помня о боли, не веря обиде,

И вдруг понимаешь, что это стихи.

Но уж если она читала, стихотворение входило в душу навсегда.

Что толковать, остался краткий срок,

Но как бы ни был он обидно краток,

Отчаянье пошло мне, видно, впрок

И не растрачу дней моих остаток.

Я понимаю, что кругом в долгу

Пред самым давним и пред самым новым.

И будь я проклята, когда солгу

Хотя бы раз, хотя б единым словом.

Нет, если я смогу преодолеть

Молчание, пока еще не поздно, —

Не будет слово ни чадить, ни тлеть, —

Костер, пылающий в ночи морозной.

Такие стихи не забываются.

* * *

День кончился. Пруд погас. Деревья на острове слились в сплошную черную массу. И окно мое стало темным. Но Марию Сергеевну я все равно вижу. Светлое лицо. Чистая душа. Удивительная поэзия.

…А когда мне бывает особенно трудно, я повторяю ее строки:

…Сказать тебе, что счастье — будет,

Сказать в безмолвствующий день.

Лев Озеров. Чистый голос

Впервые я услышал о ней от Степана Петровича Щипачева. Незадолго до окончания войны он загадочно спросил меня:

— Вам нравятся такие строки?

И Щипачев тихо, раздумчиво прочитал по листку:

Живи же, сердце, полной мерой,

Не прячь на бедность ничего

И непоколебимо веруй

В звезду народа твоего.

Теперь спокойно и сурово

Ты можешь дать на все ответ,

И скажешь ты два кратких слова,

Два крайних слова: да и нет.

— Кто это? — спросил я нетерпеливо.

— Сперва скажите — нравится ли вам?

— О да! — ответил я.

— Теперь угадайте.

Гадал я долго. Не угадал. Мне не были известны эти строки. Кто?

— Не угадаете. Мария Петровых. Слышали?

— Нет!

— Еще услышите. О ней по-доброму говорят самые взыскательные люди. — И после паузы: — Чистый голос!..

Познакомились мы у Веры Клавдиевны Звягинцевой вскоре после войны. У нее в Хоромном тупике иногда собирались поэты, актеры, музыканты. Добрые хозяева — Вера Клавдиевна и ее муж Александр Сергеевич Ерофеев — создали обстановку непринужденности и радушия. Не исключались остроты, эпиграммы, пародии, словесная пикировка, ирония. Напротив, они оттеняли сердечность, с которой здесь принимали людей любого возраста, звания, любой национальности. Почти всегда на чаепитии присутствовал кто-либо из приезжих армян — поэтов или композиторов.

На одном из таких вечеров Марию Сергеевну Петровых долго упрашивали почитать стихи. Она отказывалась. Застенчивость ее была выражением глубоко скрытой от внешнего взгляда работы души. Сосредоточенность на определенном настроении, мысли, замысле заставляла ее защищаться от резких сигналов извне, от просьб читать на людях, вещать, лицедействовать. Все это ей было чуждо. Иногда она уходила в другую комнату, откуда за руку или под руку ее приводил кто-либо из гостей. Однажды и мне пришлось из другой комнаты увлекать Марию Сергеевну к гостям. Уф! Вконец умаявшись, Мария Сергеевна сдалась на милость неумолимых слушателей. Ну ладно, хорошо, просили? — Так вам и надо! И в полной тишине, когда все боялись шевельнуть рукой или переместиться на стуле, она начала. Это был другой человек. Читала она просто, естественно, степенность была внешним выражением высокого понимания миссии поэта, отрешенность от всех была сосредоточенностью на высказывании и на том, что стоит за ним. Она не заглатывала концов строк и строф, как было тогда принято, не переходила на мелодекламацию.

Общее впечатление было определенным: подлинность, духоподъемность, прозрачность слога, гармония, умеренная, опирающаяся на строгий вкус старомодность. Ничего такого, что било бы на эффект, что было бы не сутью, а посторонней остротой, праздной привлекательностью, переходящей в завлекательность, ни следа модной экстравагантности. Стиль ретро не был тогда принят в такой мере, как сейчас. Если это и была старомодность, то с таким же успехом, если не с большим, ее можно было назвать естественностью и простотой при глубине.