Черта горизонта — страница 31 из 37

читали они уже в два голоса. Так и дочитали стихотворение до конца.

Когда я пришла к Марии Сергеевне, то сразу же рассказала об этом.

— Спасибо, — сказала она. И по лицу ее было видно, что она взволнована.

В этот раз Мария Сергеевна спросила меня, каких поэтов я особенно люблю. Я перечислила почти всех, кого она называла в письме, добавив к ним Булата Окуджаву и Вадима Шефнера.

— Окуджаву я тоже люблю. Вот Шефнера, к сожалению, не помню, — смущенно сказала она.

Я прочитала два очень любимых мной стихотворения — «Отлетим на года, на века» и «Переулок памяти».

— Поразительные стихи! — ахнула Мария Сергеевна. — И как это раньше я их не знала.

Когда я заметила, что она радуется чужим стихам, как своим, Мария Сергеевна удивилась:

— А как же иначе?

…Зная о давней дружбе Марии Сергеевны с Анной Ахматовой, я попросила ее рассказать об Анне Андреевне. Вот что я запомнила из этого рассказа, а вечером записала:

«Николай Николаевич Пунин называл Марию Петровых ведомая. Она боготворила Пастернака, а Ахматову просто ценила. И вдруг в 1933 г. пошла к ней („нагло“, как сказала сама) знакомиться.

Анна Андреевна лежала в полупустой комнате, была очень худа. Когда Мария Сергеевна вошла к ней, поднялась. Петровых читала свои стихи.

Анна Андреевна спросила, где она остановилась.

— У Р.

А на следующий день Мария Сергеевна была дома, когда ей сказали: „К вам пришли!“

Это была Анна Ахматова — в узкой фетровой шляпе, облегавшей голову, удивительно шедшей к ней, к ее огромным серым глазам.

С этого и началась их дружба.

Ахматова была бесконечно добра. Она делала Марии Сергеевне бесценные подарки: покупала у букинистов свои ранние книги и дарила ей с автографом.

Однажды подарила великолепный перстень. Это произошло в доме Ардовых, примерно в 1957 году. Мария Сергеевна не хотела брать, а Борис Пастернак, лукаво поигрывая глазами, уговаривал взять. (Теперь этот перстень хранится у дочери Марии Сергеевны.)

Он был очень велик, Мария Сергеевна вообще не носила колец, — вот он и лежал у нее в коробочке на столе. Однажды Анна Андреевна, в то время жившая у нее, спросила:

— Что это за перстень?

— Да это вы подарили!

— Я? Не может быть!

— Анна Андреевна, об этом знают Пастернак и Ардовы…

С трудом припомнила.

К Анне Андреевне ходило множество народу. Марии Сергеевне приходилось выходить на остановку автобуса встречать их.

Ахматова говорила:

— У Маруси вторая стадия: я только не отвечаю на письма, а она уже не распечатывает их». 

* * *

В мае 1974 года я приехала в Москву вместе с мужем, и Мария Сергеевна предложила, чтобы мы пришли к ней вдвоем. С большой любовью говорила она в этот день о стихах Давида Самойлова и об их авторе, радовалась выходу в свет книг Елены Благининой, Юлии Нейман. Вспоминала о В. К. Звягинцевой — какой у нее был удивительный голос…

Я сказала, что у меня есть стихи памяти Веры Клавдиевны, и прочитала их. Когда окончила чтение, Мария Сергеевна попросила переписать ей эти стихи, что я тотчас и сделала.

На вопрос, пишет ли она, ответила:

— Очень мало. И какие-то длинные стихи. Я ими недовольна.

(Теперь, когда было несколько посмертных публикаций, еще раз убеждаюсь в том, как безмерно была она добра к другим и как требовательна к себе.)

Прошу почитать что-нибудь из новых стихов, но она отказывается наотрез:

— Я давно не читала и совсем отвыкла. Раньше, когда писалось, изредка читала.

Очень просит меня почитать. О многих стихах, которые я читаю по ее просьбе, говорит: «Это прекрасно», «Чудесные стихи» и т. д.

Рассматривая блокнот с моими стихами:

— Какая маленькая книжечка. Вы и пишете на маленьких листках? А я пишу только на больших. Я не могу писать за столом. Пишу там (показывает на диван), что-нибудь подложив под лист. Впрочем, какое имеет значение, на чем и где мы пишем. Главное — стихи.

Заговорили о тех, кто ушел. Я сказала, что в этот день узнала о смерти Сильвы Соломоновны Гитович, вдовы поэта Александра Гитовича.

Мария Сергеевна стала говорить о Сильве Соломоновне: какая это была удивительная женщина, сколько в ней было доброты и преданности мужу, что Сильва до конца оставалась очень красивой; заговорили, естественно, об Александре Гитовиче. Петровых сказала, что он не мог пережить Анну Андреевну: «Никто ее не любил так, как он!»

Я рассказала, как ходила в 1964 году к даче Ахматовой в Комарове, как ко мне вышел Александр Ильич с собакой, очень похожий на Хемингуэя, как он был приветлив и обещал, что сообщит мне, когда приедет Анна Андреевна. Сказала также, что я ему выразила признательность за его стихи о Пикассо, а он ответил:

— Эти стихи стоили мне инфаркта…

Мария Сергеевна:

— Это удивительно, что он вас так встретил: он очень ревновал Анну Андреевну. Ревновал не только к мужчинам, но и к женщинам. Анна Андреевна говорила: «Ну, я понимаю, когда ревнуют жену, любовницу… Но ревновать старуху соседку!..»

— Ко мне, — продолжала Мария Сергеевна, — он вначале тоже страшно ревновал, а потом привык и полюбил меня…

Заговорили о Георгии Щенгели.

Мария Сергеевна:

— Последние его стихи очень хороши. В них стало много души. Особенно хороши стихи о птицах. Прочитала их мне Анна Ахматова, причем сразу не назвала автора, — она знала, что прежние книги Шенгели я считала холодными и несколько искусственными. И очень рада была Анна Андреевна, что мне понравились эти стихи.

Когда я сказала, что Арсений Тарковский познакомился с Анной Андреевной у Шенгели, Мария Сергеевна ответила:

— Может быть, впервые встретился с ней у Шенгели, но подружились они потом, в Голицыне. Анна Андреевна очень ценила Арсения Александровича. Я тоже очень люблю его поэзию, с нетерпением жду новой книги.

Когда мы уходили, Мария Сергеевна неожиданно поцеловала меня. А потом сказала:

— Приходите. Приходите вместе.

Эм. Александрова. Горная дорога

«Мысль изреченная есть ложь». Об этом особенно следует помнить, приступая к воспоминаниям. И в роли читателя. И в роли автора.

Непредвзятый, достоверный словесный портрет — мечта недостижимая, ибо человек — многогранник. К одному повернулся одной стороной, к другому — другой. И только совокупность многих зарисовок, сделанных людьми разными и с разных точек зрения, может дать более или менее полное представление об оригинале. Надеюсь, то немногое, что я хочу сказать о Марии Сергеевне Петровых, тоже послужит этой цели.

Первое, что заставляет меня задуматься, это поразительная разность, попросту — полярность моего изначального и моих последующих впечатлений о ней. Та Петровых, которая раскрывалась мне на протяжении долгих лет и продолжает раскрываться поныне (во вновь опубликованных стихах, в рассказах товарищей), ничего не имеет общего с невзрачной, неопределенного возраста женщиной в порыжелой фетровой шляпе, порожденной модой двадцатых годов и непостижимым образом дотянувшей до сорок пятого — то есть до того именно года, когда я увидела Марию Сергеевну впервые в саду Московского крематория, в день похорон Владимира Яхонтова.

Впрочем, нет. Не то чтобы в ней ничего не осталось от той, давней. Неумение одеваться сопутствовало ей всегда. Но сегодня оно для меня не досадный недостаток, а существенный штрих к образу человека, поначалу воспринятого с долей снисходительного недоумения и постепенно выросшего в фигуру героическую, близкую по сути Дон Кихоту и Жанне д’Арк…

В высказываниях о Петровых обычно преобладают определения «тихая», «скромная». На мой взгляд, они требуют раскрытия. Ее тишина была тишиной подвижничества, а скромность воистину паче гордости. Да что там гордости — гордыни! Ее чувство избранности сродни тем, что отличали Ахматову и Цветаеву. Поэзия была ее сутью, ее счастьем и несчастьем. Единственным способом жить. А способ жить и способ добывать средства к жизни, увы, не одно и то же. Свести их воедино не всякому дано. Марии Сергеевне меньше, чем кому бы то ни было.

Не отсюда ли, при всем ее бесспорном женском обаянии, это гордое пренебрежение к элегантности? Не отсюда ли шляпка двадцатых годов в середине сороковых? И надменное выражение вызова на ее лице, такое странное, даже смешноватое для меня тогдашней и такое прекрасное для меня нынешней?

Нет, в моих глазах она не тихая скромница. Воительница из стана поэтических пророков. Пушкинский «рыцарь бедный». Суровый паладин, стойко защищающий достоинство и чистоту Поэзии.

Чистота, кстати, была ей присуща не только в стихах, но и в быту. Вспомнить монашескую, почти стерильную вылизанность ее аскетического жилья (хочется сказать — «кельи») на Беговой, где не было, кажется, ни одной лишней, суетной вещи. Ни одной безделушки. Никакого намека на женщину. А ведь она была истой женщиной! Женщиной, всегда возвращавшейся в свое гордое одиночество, в свое, говоря словами Цветаевой, «гетто избранничества», где не было места и малейшему компромиссу. Ни в чем. Ни в стихах, ни в любви. Где на первом плане всегда пребывало служение Слову. Слову, нередко даже и не произнесенному…

Одно мне хочется сказать поэтам:

Умейте домолчаться до стихов.

Не пишется? Подумайте об этом

Без оправданий, без обиняков.