Чертольские ворота — страница 14 из 55

На дворе бились в одном припадке бесовства псы, к ним начинали примешиваться злеющие люди: «Трифон, чтой-то с собаками?! Залез, что ли, кто?!» — «Добрынька, тут — вокруг молельни посвети! А ну, тать, выходь: сами найдем, не помилуем!»

— Не гляди, что годами ветох! — понизил князь шепот. — Вся сила мужская во мне. Я ведь витязь Руси. Да одна беда — ни в шутах, ни в шаркунах палатных никогда не хаживал! Ты только слово реки: коли отвратен и дрянен тебе — отойду и провалюсь для тебя. Поди тогда за Михаила-мечника, коли живот не мил... Я знаю просто: не увидишь свету вольного за скопинскими синячищами... А коли... то... — князь сел в изнеможении, пролязгав латами, на лавку — бородой внутрь стальных пластинок, острием шлема вперед, — то и царя не устрашусь, женишат всех развею, а тебя досватаю...

Федор Иванович щепотью опять вынул падающую стрелку шелома: рядом в мерцании лампадки мягко-мелко вздрагивал куний воротник летника, поднятый до верхних век. «Иисус! Как же я, невежа, деву напужал!» — зашлось сердце у князя под латами.

Лестницей снизу ударили кованые сапоги.

— Маня! — поднимался ужасающийся и отважный одновременно голос Чурилы Нагого. — К тебе никто не запархал?

Мстиславский залязгал было, вставая. Но перстик у куньего выреза, поднесенный к устам, остановил его.

Избранница, шумя платьем, мерцая, гася свечи, полетела к дверям — опередить искателей ответом, но над порогом приостановилась... Дрожь снова нашла на нее, и тонкий, неукротимый пискун-колокольчик, смех странным волчком вскружил и унес келью...

ДОНОС НА ГОСУДАРЯ

Былые многие опричники, чтобы грехи загладить, встали в ряд с честнейшими церковниками. И говорили, что все злостное, ненароком случившееся под Иоанном, пора выгрызть.

— Разве это православный строгий храм? — зыркали и на Василия Блаженного они. — Это просто язычник: сделали какой-то сказочный змеиный теремок! Разместь его!.. У-у, ракушка для дракона!

Призвали старого слепого Барму.

— Какой это дракон? Не дракона я вам сделал, а златого змия Моисеева! Дабы каждый ужаленный гадюкой земною, — повел неприметно, да вольно рукой вбок, где обвинители его стояли, — поглядел бы на змия мово и не погиб, а заимел бы жизнь вечную.

Такого завлекательного времени не помнила Москва: что ни день — гремели свадьбы, новоселья, не православные, так римские или лютерские праздники, а нет — просто шли гулянки и пиры. Случилось так, что урожайный год, повсюдное затишье чиновничьего озорства (от прислушивания к повадке нового державца), льготы промыслам, торговле и иному обращению добра, сразу устроенные Дмитрием, дали даже застарелым голышам разговеться и одеться. Все как-то на Руси подешевело, морщились от скрытных улыбок и слез, крестами осенялись ежисто, невольно: шутка ли — когда и замолаживало, и ведрило такое? Стучали по лакову дереву... А уж городом кидало раскрытые, брызгопесенные, полные по облучки возки под заячьими, волчьими, бобровыми с серебряной прониткой полостями. По берегам трех речек Москвы тучками сидели красочные «дятлы» — рыбари с баграми, острогами и сквозь пузырчатую полынью «склевывал» в свой черед каждый подплывшего выморочного вьюна.

Царь да его новая знать не сходили с уст слобод: ждали трепетно новых делов и забав, списывали, как зодии[12] и песни, указы. Говорили, что Дмитрий, гулявший на свадьбах — Мстиславского с Нагой и Сконина-меньшого с Головиной, — чуть не оженил зауряд и Василия Шуйского (коему тоже Годуновым запрещен брак) на княжне Буйносовой-Ростовской, да — как шепотом баял всему Белому городу подьячий Вольнов — князь Василий пока отшутился. Дескать, не смеет инако никак, как только после государя, и лишь помолвлен пока.

На большие холода военные потехи были перенесены под самый бок Кремля: на льду Москвы-реки поставили на «лыжи множи» гуляй-город «Ад». Изредка рявкали из зевов васильковых бесов, пластающихся по дощатым стенам, двенадцатифунтовые пушчонки, и гурьбой военные какие-то, размахивая клинками под разномастными стягами, бежали за отплевывающейся и уезжающей от них по снегу крепостицей.

Сии воинские действа наблюдали с Кремля и боярского городка многие. Хаживала сюда и Ксения Борисовна (когда знала или точно чувствовала, что сегодня не выйдет на лед покрасоваться царь). Кто б ни случился рядом — от старого знакомого боярина до свежевыбранного дворянина, — к ней ступали поклониться. Лишь честные жены и дочки их из-за занавесочек возков или плечей своих людей быстро взглядывали на нее и не могли приблизиться, как к прокаженной. Зато скоро вокруг отставленной царевны образовался почти тесный и теплый кружок из порочных вдов и «дев», конечно, пригожего звания. Они, впрочем, помня место, не слишком исповедовались или сплетничали, то есть держались строже благонравнейших княгинь. Только, несмотря на всю кротость и дальновидную сугубую чинность их обращения, в оном чуялась та самая невольная свобода напора. Залюбопытствовавшая, Ксения уже сама пробовала вызывать на откровенность подружек, она забывалась и простела с ними, но... раз открыла дверцу своего возка — ехать с гулянья в свое пристанище, и вся ярая ее судьба, как заново, склубилась и темно воссела перед ней. В углу возка дожидался царевну под ворохом шкур, выпростав только взор, Шерефединов, одно око его сейчас тихо светило на Ксению, а другое, будто уже зная, куда деться, дико отвернулось и косило по Руси.

Ксении, не знающей, что думать, мгновенно показалось, что она в гадливом ужасе уже добегает по льду до стрелецких слобод, а она еще лезла — головой под платок вперед — в каптан к гаду.

Но в следующий миг дьяк вырылся из шкур, сделал руки книгой и уже шептал молительно:

— Выслушай ради пророка Исы Христа!..

Ксения вместе с ним толкнулась назад — к спинке возка, возок снялся с места, скользнул за копытным биением под гору.

— Жити нэт силы под прахом вины! — ворочался в надышанном облаке дьяк. — Убэй! Собаку, натравленную подневольно... — Ясно глянул сквозь пар обоюдоострый кинжальчик: впервые таким не замешкавшись, и не воспользоваться. Мнимыми ножнами — рукоять, и сами ножны как ножны.

Шерефединов, толкующий молчание Ксении как колебание (кинжальчик тало мигал, утопая в ее рукавичке), убеждающе заботно лопотал:

— Ыскуплю прэд табой малую толю грэха, канчинушка! Царь-дэва, спасайся. Абскажу пра умышлэния Дмитровы: Власьев в Польшию уж знаряжен — сватат за гасударя лытьвянку. Тебя, сардарыня, апай им, тэпер свята пастригут але удавят, и опят мне, опят мне паручат! — Смилуйса, избав душу ты ат грэха, бэги!..

— Опят? — Ксения почувствовала, как трудно, тепло разомкнулись ее губы. — Так это не бояре тогда? Не вы сами?.. Он поручил?

— Он, он, это все великий государь! — закивал дьяк так честно и часто, что Ксения на миг поверила. — У меня есть... нет: у мэна ест вэрные мэста, легкие кони, укромные люди. Ходи хоть к каралям, хоть к шахам. А то в православную волост паглупше зайди, атсидис, адэм олса яхши олор...

— Что?.. Зачем?..

— Джаным агра... — выл, объясняя, раскачиваясь в подпевающем возке, Шерефединов на каком-то рвущемся неудержимо ветре, и далеко видна была его девственная искренность и ровная боль души.

Царевна все жала прозрачно-хитрящий кинжальчик и вдруг, окунула в рукав.

Что-то крутнулось разно в дьяковых глазах. Шерефединов низко сгорбился, сложился. Прижав колени Ксении плечом, саданул-таки лбом в пол. Приложил руки к груди:

— Толька не пользавай для нехарошего дела, царевна! Ай, не нада!..

Ксения уже выпрыгивала из каптана. Свежее солнце захлестало по ее лицу, после бестолковой тесноты и кислого тумана козьего загона. Белая дорога шла еще Кремлем. Ксения сразу свернула на знакомую тропинку, оглянулась — Шерефединов, высунувшись из каптана, что-то зычно шептал твердой спине возчика и тут же спрятался назад, в недра возка: из-за церковки Ризоположения вышагнул немецкий караул...

Немо вокруг маковок соборов, под коньками приказов и теремков, пушась, ютились голуби... В мягких белых, с тонким темным подкорьем, пустынных ветвях и причелинах переплелась близь и даль. Казалось, все давно укутано, забыто, погребено под этой несмутимой белизной — не это ли напрашивалось дьяку в расчет, как готовил свой бросок царевне в ноги? Но и тогда, в майскую кровь, когда не стало рядом мамы с братом, те же неисповедимые милые силы пестовали, убирали неустанно в великоснежное цветение землю, ее вишни, яблони и сливы и под ними травы. И не было забвения и смерти на этой земле, и, уже легко, словно в воду, ступая, не кусала красные мокрые варежки каторжно, напрасно, но еще не веровала, что на то обметенное от снега крылечко не выйдет из темных сеней сейчас мама, не спросит:

— Нагулялась, царевна?.. Озябла?..

ЛЕГЕНДА

Никита Владимирский, на правах духовного советника царя, осматривал священские амбары, патриарший закрома. Впрочем, о правах Владимирского вряд ли кто что-то ясно разумел (а сам он и думать не думал), потому-то им предпринятый обход для всех явился такой неожиданностью, что никто даже не смог сделать ему некоторые вопросы, не то что перечить. Так что Владимирский пошел.

С ним шел еще волхв, из одного недокрещенного вятского племени, выпущенный новой властью из-под темной башни, но не утекший на родину, а так и оставшийся и приблудившийся к новому клиру. Он старался безотлучно быть теперь при набирающем силу Владимирском, а тот, думая, что готовит парня к оглашению, понемногу пересказывал ему, не приученному к грамоте, сколько сам мог упомнить — Ветхий и Новый Завет.

Так на ходу повествуя, терпеливо сам выслушивая гомон ключей, притороченных к поясам причетчиков, проникал он из комнаты в комнату, из света в цвет...

На одном пороге он только приоткрыл рот, но ничего не сказал, хотя говорил перед тем об интересном — о дьяволе. Смолкнув, чуть постояв, Никита сразу сделал несколько шагов в распечатанную комнату, оживленно крутя головой. То была ковчежница. По стенам чуть поблескивали рукояти темных ящичков. Владимирский выдвинул один: в нем под костяной табличкой, в холщовой тряпочке, лежало, наверное, несколько косточек — мощи святого. Во всех других ящичках-ковчегах тоже покоились свя