Чертольские ворота — страница 22 из 55

«Вот это наседка!» — подступал охотник плавно к чуду.

«И никакая не наседка, — сказывала птица русским языком, переступила по стреле. — Я — птица-судьба».

Дивная птица тут ахнулась оземь. Она обратилась таким образом уже в накрашенную женщину средней нижины, невнятных лет, в свободно повисающем цветном самаркандском сарафане. И Отрепьев не понял, становита ли, любопытна ли под тканью для него ханша сия? Еще он подметил, что лучи очей ее метутся в разных плоскостях, и на узком, немного заглаженном по-куричьи на обе стороны лице один глаз постный, благой, а другой глухой как в нераскапываемой глубине земли земля: раек слит со зрачком, но зрячий глаз, непримиримый.

Женщина-птица затеяла с Отрепьевым какой-то (дурацкий, наверно, позабытый теперь) разговор. Они вместе пошли по болоту. Помнится только, что Отрепьев все силился ее понять, как вдруг понял: разговор только ловушка, прикрытие тихого лиха, — птица давно стояла, повернувшись к нему черным глазом.

Отрепьев хотел ее обойти справа, после — слева, но барышня тоже жеманно вращалась. Отрепьев потерял терпение. Он ухватил плутовку всеми руками за острые плечи, вещие щеки и ветхие волосы и развернул добрым глазом к себе.

В то же мгновение весь край сна померк. Небеса, низко разворачиваясь и сгущаясь, грозя какой-то адовой мгновенной явью, надавливали на деревья. Тяжелооблые, те пригнулись до земли. Травы разгладились струнно до вод... Ил застонал утробно.

Вместо самаркандской женщины Отрепьев зажимал под мышкой мягкую рябую куропатку, сворачивал ей голову...

«Да батюшка, да милостив, — уже похрипывала под давящими руками птица. — Беда, как расходился! От тебя не посторонишься!..» Вдруг она стала примолкать и, обсказав только горько напоследок: «Собралась вот пожить с локоть, пожила с ноготь», повесила хохлатую головку с мертвым клювом...

Но не успел Отрепьев осознать в шуме кустов содеянное, как головушка птичья прибавила: «Все. Померк свет в очах... Вот так: жизнь дает один Бог, а отнимает всяка гадина... — Куропатка-судьба сглатывала горечь, глубоко кивая. — Передайте на мою деревню... Так, мол, то есть и так: живется — поется, умирается — дрягается. Ну, да не тужи, сам помрешь и не заплачешь... Но отдам я тебе на том свете угольками!..»

Птица что-то разговорилась. Отрепьев давно видел, что она дурит, притворно и плачется, и негодует... Он скомкал ее как можно тверже в ком и всею удалью грянул об землю...

То ли был гром, то ли сразу тишина. Синей грозы и в помине не было. Деревья, камыши и травы стоеросово, вне шевеления, рвались — каждый стебелек и ствол к своей звезде. Отрепьев в быстрой тоске глянул на свои руки: пальцы и ладони оказались в липкой остужавшейся крови. Тогда он нагнулся и стал их вытирать о травную листву. От его рук по муравам, таволожкам побежало ручейками алое сияние, в нем же — копошение то в ярости рождающихся, то гибнущих существ. Юрий на краю светлейшего отчаяния вытер руки досуха о свой кафтан.

Какая-то звучная тяга сошла с его плеч, земля освободилась из-под стоп. Это, разняв платье на спине, из-под лопаток, локтей расхлопнулись (много дальше рук) хладные мягкие крылья. Юрий только успел подхватить в когти тушку убитой птицы и большим темным платом вынесся на высоту.

Он не смотрел, какая там внизу земля, видел только одну точку вдали, куда лежал ветер. Там орльим — нет, нет, впрочем, сорочьим! — укромным гнездом, щетинясь, подрастал меленький кремль. Вот уже видны в постланной в ширину гнезда меховой полости голодные птенцы, с писком разевают пасти, злые, головастые, безмозглые...

Но глупые огромные птенцы были еще малы. Из них чуть погодя выйдет гордый толк — к тысячелетию их крика. И Отрепьев кинул им Судьбу, да Бог еще поможет — не погаснут...

Сбыв с лай долой легкую птицу, он начал неудержимо подниматься, и с нечаянным безмерным уклонением он ушел на такую высоту, что прояснившееся место сердца занял у него дух... Что было дальше во сне, он забыл.

— Чаю, долгонько на постели нежился, видения воспоминал? — спросил Никита, малость осовевший под конец повествования.

— Да, до обеда.

— Ну и чего непонятно? — заранее вздохнул ведун.

Но Отрепьев уже понял весь сон, только от одного своего пересказа кудеснику.

Сокол, как человеческий глаз, помаргивая оресниченными крыльями, плавал в голубоватых небесах.

Снизу наблюдая за ним, клевреты, царь и Андрей Корела, медленно обращая головы, маленькими рывками подвигали зрачки...

Кречеты подымались, кружили, ловя восходящие потоки, и было что-то и родное, и забытое в этом серебристо-голубом кружении, что-то, заставляющее мирно трепетать вне всякого сердца...

Кратко хлопала опойковая, с дорогой царапающей пронитью перчатка, и еще с двух птичьих продолговатых головок ловчие снимали клобучки.

Сущев став[15] петлял, как река. Подобравшись почти вплоть к кустам первой излуки, несколько охотников ударили нагайками в прикрученные к седлам тулумбасы.

Утки бежали, увязая, по воде, плеща всполошенными крыльями. Сокол Семен Ширяев в вышине вдруг сложил за спиной крылья накрест, точно приказчик перед съезжей избой, и, как отпущенный камень, стал свободно падать вниз... Ширяй ударил утку так, что она покатилась брызжущей юлой, но чуть только приостановилась — вскинулась и исправно поплыла. Ловчие хотели уже пристрелить, посчитав, что Ширяй ее плохо подбил, но тут утка макнулась в воду головой, кишки вон вышли.

Ловчие нагишом вбежали в озеро. Первую добычу вернули соколам...

Лебеди, вдалеке снова садясь, расправляли под углом к воде листы лап, погашая лет, скользили под нависшие ракиты и кусты...

Из Сущева думали сначала идти в заводь Тушина, обещавшую больше дичи, но царь, вдруг помрачневший, приказал назад — в Покровское. Кречет Мадин все не хотел спускаться, он один так и не бил уток. Заманивали его сырым мясом на длинной палке с гусиными крыльями, Мадин все кружил и кружил, то прекрасно вычерчиваясь, то вдруг так уменьшаясь, что у стоящих внизу конников дух захватывало...

Выйдя на большак, ведший к Покровскому, Дмитрий и Андрей Корела пустили коней в полную меть и сразу оставили далеко позади бережно трусящих с птицами на рукавицах сокольников. Некоторые из польских капитанов и окольничих свиты тоже отдали поводья, но и они скоро безнадежно отстали.

Мимо конников, мешаясь с полосками луж и учащенными кустами, летела земля. Рысак донского атамана сначала обошел скакуна бывшего конюха на голову, потом на корпус. Чего только Отрепьев не делал: тянул за удила, посылал, сочинял небывалые посадки в седле... — его арабчик только сбился и отстал еще на десять сажен. Наконец царь нарочито взмолился, но едва казак дождался его, деловито поменялся с соперником конями.

Кучум оказался сух и сохранил дыхание. Отрепьев долго первенствовал, но и на сорванном царевом меринке Корела вышел нолем. Царь опять куролесил в седле, даже орал на атаманова друга — впустую.

— Но что, что?! Почему опять?! — ужасно потом удивлялся, хороня досаду. — Выкладывай, что за волшебство такое?

Кони их шли теперь шагом.

Атаман все рассказывал спокойно: как мягче сидеть, как не тянуть, а «на зернышко» поддерживать рысь поводом, как «нести перед», не задерживая коню бедра.

— Вот как? — моргал и щурился Отрепьев. — А я думал, наоборот! Я-то как раз не так учен...

— Уче-ен! — смеялся Корела. — Тогда, государь, может, меня еще и обойдешь! Я-то... Трехгодовалым на коня-бахмата батька посадил да огрел его плетью, вот и вся наука. Дескать, убьется — неча и жалеть, а усидит, — значит, толк будет!

— Отец твой тоже был из атаманов? — спросил царь.

— Вряд ли... Наверно, старожилец просто. Я его плохо помню. Потом старики, кунаки его, сказывали: он был из твоих дворян.

— Вот-те на! Ты что ж это — дворянского роду? — захохотал Отрепьев.

— Не хотел тебе сказывать, — пожалел равнодушно донец. — Заставишь еще служить по долгу, а не вольной волей, да уж ладно... Испомещен он был под Тулой, под Орлом ли... А в заповедные-то Ивановы лета все его мужики сели в лодку да и вниз по Дону понеслись... Тятька ну их ловить, скок тоже на весла — ату! Да вот беда — нагнал их только за Красивой Мечью. Смотрит, мужички его к луневскому табору уж пристают, луневцы их встречают — дело слажено, назад не отдадут. Недолго думал тятька. Куда ему назад: в недоразодранные перелоги, к подьячим в клешни? — плюнул да к той же станице пристал.

— Тульский помещик? А как же ирозванием-то? Корела?.. Корелов?.. Вроде не слыхал...

— Всяко не так!.. Кто на Дон от вас уходит, старое прозвание навеки скидывает. Я и сам в непонятии. Отец, какого роду мы, ни мне, ни прочему живью в степи не докладал... Так что, когда доведется, уже чистое казачье племя зачну.

Отрепьев слушал, радовался: он, оказывается, не так одинок. Своевольно сводили линялое таврение прежних неважных имен — ради новых крылатых ристалищ — неисчисленно многие.

— С тебя, значит, яко от Рюрика или Авраама, свежий народ поведется? Корелов род? — с удовольствием завидовал Дмитрий. — Слушай, а откуда это? Давно думал спросить. Что за явно северное имище?

— Да это мы когда в Курляндии Борису против шведа помогали...

— И там побывал?!

— Зеленчик был совсем еще, чур чуркой. Вот, а местечко, сельщина там, где стояли мы, — Корела и речка Корела. Полюбилась мне там одна девчонка, хорошо, легко так полюбилась... И она как-то вроде прикипела ко мне... Смешная, важная, по-русски ни бельмес... Я уж и не знал потом, как и отделаться-то от нее.

Корела снял гроздь с близко подошедшей к большаку рябины да закусил, вместо ягод, рассеянно листок.

— На пути домой ребята веселились: да оглянись хоть раз, видна еще твоя Корела! Труси, труси уж назад, отпускаем... А я, дурак, ярюсь! А эти волки пуще!.. И дома-то потом, кто ни помяни, ну за любой причиной, этот край, все уже ржут и глядят на меня. Так и пристало слово, хуже молодой смолы...