— А что ж не взял женщину-то с собой? — пытал Отрепьев. — Взял и увез бы...
— Совсем хотел было! — тряхнул головой и выгнул усы над губой, кислясь горючей ягодой. — Совсем было собрал.
— Так. И что?
— Да тут ветер какой-то задул. — Казак вынул рубчатый лист изо рта и с удивлением посмотрел на него.
— Как, как ты сказал? — Отрепьев невольно прибрал повода, чтоб конь не всхрапнул. Андрей чуть сутулился в седле.
— Ну ветер, ветер...
ЕЩЁ ОДНО ВЕНЧАНИЕ
После летних дел Тургеневых и Шуйских Басманов вел спокойные дознания, без удивлений, пытал мало. Упрочил охрану — свою и царя, по вечерам махал со стремянным в паре мечом, ел много, холил тело — и не поправлялся... А уже безрассудно боялся, что одна душа, без глухих опор тела, вот-вот под тяжестью державшегося на ее плечах гордого живота государства не выстоит и упадет, сверху рухнет безжалостное государство, душа разлетится на тысячу мелких осколков по свету — ни черти, ни ангелы не соберут...
Дабы быть, как и прежде, храбрым, Басманов старался теперь не оставаться один, более действовать, мельче думать. Раньше утрами боярин свято нежился в постели, теперь он с силой отжимался с ложа, напоминая себе в сотый раз: «Такова судьба всех важных полководцев, и Александр Святой выкалывал глаза своим новгородцам, а уж сколько русских косточек укротитель Мамаев перекрошил, и прикинуть страх!..» За день Басманов так себя старался заморить, чтобы едва коснуться головой подушки — уже спать. Он и не ложился, пока не начинал на ходу кивать и мести грудь бородой, что петух индусский... Не успев добормотать «На сон грядущим», пресно исчезал...
Только в одну ночь воевода так и не заволокся веками — в ночь после тайного венчания повелителя и Ксении. Он все лежал и видел — вокруг трех слабых свечек в голостенной каморе над извинным погребом — златотканого владыку Игнатия, прислуживающих ему при таинстве еретиков веселого Виториана и тихого, преощутимо отдающего южным вином, но горько трезвого Никиту. Видел невесту, светлое виссонное пятно, тревожного Отрепьева, предельно следящего, чтобы совершалось все по истине и чину: возгласы, венцы... На лице царя все увеличивается чувство неладности сотворяемого тут и вдруг восторг догадки — понял, понял, «что» неправильно!
— А ты в Бога не веруешь! — указывает радостной свечкой жених на венчающего патриарха.
Не успевая потерять великого спокойствия и доброты, Игнатий разжимает бороду — приятную греческую губку: «О боги! Откуда узнал?!»
Отрепьев вытолкал архиерея в сени, придержав лишь на пороге, чтобы через голову сорвать с него стихарь и отнять другие знаки облачения, необходимые для свадебного чина. Воротившись, царь решительно протянул все Владимирскому, но ворожей был иеромонахом, сразу замахал руками. Тогда царь предложил торжественное облачение Вселенскому, тот с поклоном благодарно принял и возложил все оное на Басманова, единственного истово православного мужа, вернейшего чада Церкви из находящихся тут. В первый миг Басманову здесь почудилось страстное кощунство, но, снова глянув в лица всех оставшихся в приютной полутьме людей, опомнился и... потерялся. Он как-то хотел объяснить всем тайное свое недостоинство для такого воздушного дела, но — ужасный скрежет, кажется, слышимый не только им, от поехавшей высокоплитной и краснобашенной тяжести по его плечам, вот — по хребту... Когда это все отвалилось, Басманов как будто повис в луче слабого солнца...
Он грубо, местами свирепо, читал акафист, внутри весь дрожа от радости. Коряво поводил иконой над своими новобрачными и их честным счастьем. Особенно опрятно подавал вино, ломал всем хлеб и ел почему-то сам этот хлеб со всеми... Потом заплакавшей невесте дали подышать — откинули виссон. Сидели, обсуждали всякие веселые дела на океанах, небесах и сушах и чувствовали, что обвенчаны.
То эти, то те говорили царю, что Бучинский, Мосальский, Шафранец, так и далее, — жулики, разбойники, шуты. Но властитель помнил время, когда сам весело стоял на горке одного распутья с ними, или даже ниже, и они с ним, а не он с ними дружили, делились хлебом и медью; по свойству молодости да за воробьиной чаркой теплы были и откровенны. Теперь он — несомый ли дотошной душой, выдавливаемый ли куда-то из-под плеч накликанным на них грузом — покрутился-помаячил здесь и вдруг ушел, а друзья так и остались на том месте. Но мог ли он теперь отдать их — искренних и беззащитных в своей душевной лени — чьему-то, может быть, законному, но глупому глумлению. Он простирал к ним не десницу, протягивал прежнюю руку... Или ему только так казалось. Чтобы руку подать, надо было к ним вернуться, на то скорбно-отрадное место. Отрепьев же уже слишком поглощен был собственным движением. Не то что возвращение, даже краткий привал терзал его. И он махал им временами издали, но они уже не понимали и не шли.
...Он лучше попутно поможет несравненно большему числу душ, чем число его друзей. И то большее, сладчайшее, число поймет — не его даже, а то, куда идет он... И из того-то числа человеческого кто-то ведь будет обязательно у них с оказией и все им объяснит. А нет? Может, Бог тогда...
ЧТО ТЕПЕРЬ БУДЕТ?
Безмятежные пророчества Адама Вишневецкого сбывались: пан Корвино-Гонсевский, доверенный посланник Зигмунда, в Москву прибыв, после изысканнейших поздравлений с вендом на многобояром необходимом приеме, едва предоставлена была ему возможность присесть с Дмитрием наедине, перешел вборзе от игривых церемоний к играм дела. Зигмунд всегда, в несчастий и унижении, брату Дмитрию оказывал любовь, помогал, сколько только возможно, при отыскании отечественного наследия, он и теперь готов на братские коронные услуги, коли и от Дмитрия увидит равную взаимность. В низенькой шкатулке у королевского секретаря Боболи покоятся укрученные пока плотно, прошнурованные трубочки подписанных царевичем кондиций. Зигмунд, конечно, понимает, что исполнения всех (оговоренных в них тщательно!) условий, на коих условиях принц, чем мог, в Речи располагал, в столь краткий срок по его восшествии и нельзя желать. Однако срок этот не столь уже краток, чтобы нельзя было начать хоть некоторое движение в отношении того или иного пункта. Тем Дмитрий обнаружил бы свою добрую волю к исполнению со временем, пусть и с легким опозданием, всего. Зигмунд пока же не видит и малейших шагов чести новорожденного брата. Напротив, наши общие отцы, иезуиты, передают известия и нунцию, и в Ватикан уже неутешимые. Но Зигмунд, помня ум и дух Дмитрия-брата, пока верит и ждет. Нет, нет, никаких денежных возмещений. Это же не кредит, а было письменное соглашение. Зигмунд III Польский и Литовский Ваза верит: в течение года со дня своей коронации Дмитрий уже безупречно исполнит (пусть одно, на его выбор) слово договора. Коли же ни одного условия исполнено не будет, Зигмунд Август Ваза найдет способы... Уж он-то не проглотит скоро оскорбления и не утрется смиренно от грязи обмана! Имя владельца Руси, не узнающего своей руки на хартиях, станет притчею в Европах! И кто поведется с ним?! На дороги Короны, единственные линии земной поверхности, связующие московитов с просвещенным миром, не пустит Зигмунд больше их торговцев и посольств. Мир медиумов, инженеров, стеклодувов, архитравов, виноделов, гвардейцев, шляп, скал, парусов... будет, увы, от Дмитрия отрезан навсегда. Разумеется, будут отозваны с разбойничьей Москвы все подданные шляхетной республики. Так, едва опробовав свой золотой престол, владетель лишит его лучшей охраны. Наконец, великий посол Зигмунда Августа на открытом приеме зачитает всей кремлевской раде копии всех вавельских кондиций, кои, кажется, для большинства здешних сенаторов пока большой секрет. Нужна Кремлю Дмитрия сия неожиданность?.. Не лучше ли без лишнего грому, понемножку начинать готовить некоторые площади смоленские и северские к передаче польской стороне? (Об удовлетворении прав Мнишков на иные, северские же, смоленские же, к тому же и псковские, площади, о чем также было бы объявлено послами на московском сейме, Зигмунд пока молчит). Стоит ли оглашать на весь мир недругов, недоброжелателей, просто глупцов также и высокие благие планы Дмитрия по изводу своего края в римский — благодати и истины край? Не проще разве, без скандалов, под любым предлогом, тихо налепить костелов? А своих отцов-еретиков отправлять с покаянием помалу в Ватикан (а можно в противоположную, морошковую да оленью сторону). Церковно же славянские темные их напевы переложить на внятный латинский язык. И нежели будет объявлено, что принцем Дмитрий свято обещал иной девы не взять в великие супруги, помимо подданной Зигмундова королевства (а оное, в присовокуплении к прочим пунктам, выглядело бы перед многими как впущенный царем троянский табун в их огород), не полезнее ли венцедержцу самому, без чьих-то крайних понуждений, свое сватовство быстро облечь в вольную раму разумной наружной политики, либо уж безумной красивости сердца?!. Конечно, конечно. Тем более что так и есть. Ум, ум-то есть? И несравненная красивость есть. Есть теперь и рама. Итак, в сем лестном, но, как мы видели выше, далеко не безопасном положении Московскому Дмитрию ли оставаться глухим к зовам долга и чести? Ну конечно... Да, в пределах года. Пусть одно условие. Только без цыганских штучек и в пределах. И мы, Зигмунд Август, уже сейчас, конечно, должны знать, в направлении какого пункта брат наш Дмитрий возьмет первое движение, дабы всегда проследить твердость его хода, а также и со своей стороны расчесть навстречу оному необходимые шаги.
В Кракове расстрига брызгал подписью направо и налево, не мысля ни о чем, кроме как обрести кучекрылой мечте своей хоть буерак для толчка. Конечно, сейчас царь не мог всерьез намериться исполнить весь этот заверенный беглым мошенником бред. Как об отдаче Северщины и Смоленщины, в веках оплаченных русской кровью, так и о странной, смертельно опасной игре перекрещения Руси говорить, судить-рядить с послами можно было, думать было нельзя. Оставалась женитьба на католичке Мнишек, так удалось бы выиграть год времени, а через год с этим идолищем-королищем у царя будет другой расклад.