— ...Примерите уж дома, раскрасавицы, не тута уж, — сдержанно шептала мать-игуменья, ходя в гостевом покое, у коего порога брошен был растаскиваемый пестрый ворох.
Боярыни сперва робели подходить к незнаему царевнину шитью, но взяла, расправила на свет сначала одна платье, потом — сразу два — другая. И вдруг все нарядье разошлось. Невеста, и так и эдак в летнике топчась против квадратного зеркальца с ручкой, подымаемого и разворачиваемого, как назло, все время и не эдак и не так гофмейстериной, рассеянно принимала от боярынь благодарствия. Иные московлянки, поприкладывав к себе платьица с царевнина плеча, украдкой повздыхали, но свернули-таки платья, снесли каждая в свой уголок: все можно расшить и удлинить. И продолжали с новым, теперь уж нескончаемым усердием и вечным стариком портным дворцова приказа обряжение невесты, казалось, только что законченное.
Мария Нагая (сиречь Мстиславская) со своим подарком отошла в сторонку. Смешно чуть замешкалась: скамейки вдоль стен и монастырские служки, званные заворачивать на них платья, все были заняты, и Мстиславская — вдруг будто решившись — прошла, разостлала свой дар на высоком ларе, на краешке которого сидел молчаливый братец государевой избранницы.
Сами с теплым шепотком распустились кисейные буфы, вспыхнула застежка-фермуар. Пискнув, оттолкнулся от ларя под кисеей китовый ус корсета...
— Посмотри, краса, да?
— Да, — Стась, задохнувшись и съехав с ларца, не сумел подробнее ответить и почему-то очарованно взглянул на разложенное бальное сестрино платье, что напяливали на него еще в детстве, в самом начале всей этой русской истории.
— Или нет? — пристрастно пытала Мстиславская (Стась быстро снова глянул на нее). — Как на польском «красота»?.. (Она торопилась, как бы через легкую смешинку, понарошку увлекаясь и волнуясь).
— Урода.
Мстиславская, нагнув голову и закрывая рукой лицо, вся сотряслась в беззвучном смехе. Стась тоже засмеялся, глядя на нее, и вдруг легко представил ее шляхтенкой в этом самом платье — с жеманно приоткрытой грудью, острыми изящными руками. Вот она танцует восхитительной, беспечной, суховато-невесомой бабочкой всегда чуть ускользая, вьется; вот иронично, чисто сотворила реверанс... А то, что вот она в этом разливающемся конусе — сизой ферязи, тяжкой почти как шуба? Стась сам чувствует, как ферязь эта тяготит, гнетет эти смеющиеся, самые лучшие и слабые во всем мироздании плечи. Возжаждал Стась сейчас же скинуть эту повисающую на ее плечах материю, побаловать невидимые плечи. Рядом же для них парижская муслиновая прелесть!..
— Тебе так лучше всего, — сказал он, вдруг не захотев их облегчать.
Одним движением собрав в ком буфы и китовые усы, метнула Мстиславская царевнино платье в монастырский, только взбрыкнувший крышкой ларец и смиренно — руки повдоль ферязи, головку набок — улыбнулась Стасю всем смеющимся внятно и несказанно лицом.
Давно и царевна, и боярыни по зову матушки-игуменьи откочевали из гостевой в трапезную, а Мстиславская и Мнишек все счастливо сидели в широкой обезлюдевшей палате с пристроенными кое-где по лавкам пышными тряпицами, под зарешеченным окном на сундуке.
— Он заставляет жить по Домострою, — повествовала Мстиславская. — Домострой — это правило русских, книга такая, понимаешь?.. Разбудит ни свет ни заря раннюю обедню стоять, а сам хлоп дрыхнуть снова, не добудишься... Это он, только чтобы люди видели, какая у него достойная, благопримерная жена! Представляешь?..
Стась радостно без труда представлял все, как получалось.
Протянув руку, на прощание он чуть осязал, как бы запоминая, открытое ее лицо, то ли тщась его лепку постичь, то ли сам его честно вылепливая. Она же, примолкнув, чуть прикрыв глаза, тихо, в неостановимом упоении поводила сама замирающим лицом под его прохладными ладонями, чуть направляя их, сквозь муку уступая благу, узнавая какое-то старое, навек забытое и все-таки необходимое как мир добро. Она стояла в легком благоденствии, а Стась, будто ища что-то, чутко вылепливал — может, завязь живого устройства Мстиславской с божественным тончайшим животом. В ответ, он чувствовал, прямо в его груди и за ее головой распускается по странному небесному цветку.
Только после расставания Мнишек вспомнил про неудавшийся обрядный поцелуй и снова, только еще больше, озадачился. Теперь, когда он делал все это с Мстиславской, почему было не притянуть и не поцеловать страстно ее? К этому будто и шло все... и не шло. Всем мгновением их встречи это и разумелось, и не предполагалось. Стась потряс неясной головой и, рассмеявшись, тут же решил отыскать еще раз молодую княгиню и понять все до конца, на пробу объяв всю губами.
Но, выйдя из Воздвиженской обители, он не посерьезнел. Оказывалось, после этого внезапного свидания нельзя уже щуриться на свет по-прежнему, не узнавались даже главные, уже пробитые памятью его ног кремлевские дорожки. Маленький Кремль сложился стрельчатыми крыльями, и под солнцем развернулся видящими лужицами с куполиной зыбью вдаль и вширь и на многие стороны, и не поймешь куда — дальше и шире, распутаннее... И Мнишек блаженно и обескураженно остановился под многими мягкими солнцами поперек земной широкой и — как один его веселый земляк доказал — круглой дороги.
Через день, загроможденный глухим прежним Кремлем, Стась уже не находил себе в его тесно спевшихся канавках, гребеньках и кряжах места. Он не понимал, как он, все же повращавшийся в варшавских залах, возмужалый пан, не установил для дамы следующего свидания? Не спросил, где вероятнее быть ей вне мужьего дома — в кабинетах Марианны? в костеле? В каком костеле и когда?!.
Рано вечером в пятницу он, совсем не вникая уже, что творит, непрошеным отправился к князю Мстиславскому в гости.
— Наш ишшо на Думе, — отворил ворота в обожженной снизу, распоясанной рубахе, удивленный и даже напуганный слуга. — Он так рано не быват.
— Я подожду, он сейчас едет за мной, — сказал Стась и, отвалив дальше дверь со слугой, прошел во двор.
«Или здесь так не принято?» — поздно засомневался он, прислушиваясь к очень странной тишине окрест. И раскрыв снова, как было, окно в горнице — какой-то теперь неприбранной, пыльной — выдвинул себе из-под стола скамью.
Молчаливая ярая синь прилегла к небольшому окну. Одиноко, неучтиво заигралось на непокрытых боярских тесинах уличное золото, но Стась, озираясь в горнице, уже вспомнив ту — первую — встречу, еще раз, кажется, встретился... Взглянув на пыль и крошки, припомнил «домострой» и в нежной, бесстрашной тоске улыбнулся. Он уже встал уходить, когда в трогательно ненатуральной, при ясном солнце вычурной тишине вдруг откуда-то сверху, наверное по лесенке на мост, путано, но с совершенной естественностью просыпались шаги. Стась еще не совсем узнавал их, просто отчего-то знал точно: Мстиславская.
Она вошла с чистой мутовкой и каким-то шитьем в одной руке; сначала удивилась на открытое окно, и Стась в этот момент даже не знал — та ли? красива ли? Он, затаившись, наблюдал, но... Все бы таились так, посередине комнаты! Шитье стекло в пыль, мутовка, как игрушечная булава, всирянув, прижалась к груди... Стась, с мучительной любовью и жалостью, чувствовал, как гулко, жестко стучит ее сердце, стремясь что-то мгновенно настичь, не успевая... Ну вот — успело...
Но почувствовалось — даже прежде друг друга: сама комната, весь воздух вокруг будто с блеснувшим лазоревым дребезгом разбились, и Федор Иванович Мстиславский, сегодня воротясь домой, неминуемо упрется в дымку искренних осколков — следов измены. Даже такой слепой, как он, запнется за непоправимые развалины...
Рефей на голове княгини был спереди нечаянно привздернут — как кивер. Обняв Мстиславскую, Мнишек начал руками водить по ее тихим рукам. Она не возражала — вся ждала. Стась ненасытимо видел ее тело. Опускаясь, следил до конца ног... — иная. Под рубахой и паневой — новая, хоть и чем-то похожая на ту, которую почти узнал.
Мстиславская устала ждать и уже в безмятежной задумчивости расстегнула сама Стасю ворот камзола... И странно переменилась вся; бледнея, улыбнулась:
— Укусы твоих польских любовниц сие?
Стась почувствовал под ее легкой рукой свои частые картечные шрамики на правой части груди...
— Не, от наших сирен я ушел невредим, — шире расстегнулся, усмехнувшись, он. — Да не успел в вашу Гардарику[25] дебристую въехать, как вступил в единоборство с дивным зверем!..
— С кем ты переведался? — Мстиславская дрогнула зрачками.
— Они бродят у вас порой прямо на постоялых дворах... — пугал гусар.
— Кто это?
— На русском затрудняюсь назвать, но на польском имя ему величаво и просто: он — кот.
Мстиславская задумалась, даже отшатнулась от него, отсмеявшись.
— Ты не как поляк — они надутые все, хвастуны...
— А я не полный лях — чех наполовину.
— На какую половину — на эту или?.. — Вновь смеясь, Мария провела над поясом рукой, деля себя на верх и низ. — Так же не бывает?..
Стась сам знал, что не бывает половинных или четвертных людей, а хоть самые странные, да целиковые, и согласился, что он, очевидно, что-то посеред скользящее меж сими двумя великими природами... Мадьяр. Или валах...
— И я ведь не москвичка, — нежно призналась Мстиславская. — Все девчонство в Угличе прошло, во пустыни девство грешное...
«Почему не хочу ее? — вдруг честно спросил себя Мнишек сквозь очарование. — Я трус стал? Я — недужный или родственник ей, что ли? Надо ж узнать ее, вызвездить связную любовь, упрочить связь... Да что она помыслит обо мне на самом деле, матка боска?!»
Решительно, как в пропасть, Стась снова сделал к ней шаг и движение рукой. Она горячо приняла его руку, угадывая, чем помочь, и любовь побежала по их поверхностям. И даже эта дрожь не пособила нисколько.
А Стась знал, что надо сделать, что поможет им: он неволей глянул на Марию, и та тоже поняла. Для доблести он вспомнил несколько бредовых полек, но те были словно нарочно для этого сделаны, здесь же все оказалось не в пример страшней. Марля лишь чуть перенесла свет в низ лица, а Мнишек уже чуть не плакал. Ему казалось, он новым безмозглым Адамом стоит в преддверии великого, вседьявольскогоо безобразия. Только Адаму все же лучше было, а сейчас все, конец света... Сейчас настанет: «распадошася» сам воздух до древней отчаянной кладки, искорявится ее лицо и все — вокруг, внутри лица, изнутри Мнишка. Прямо из боярыни дышало уже тленной сырью, отовсюду по непостижимым линиям сводилась жизнь, летела смерть... Крутясь, сверкнули кистенями маленькие черные мутовки, стлались всюдно... А над всем сим встал всесильный, непреоборимый, бурный и зловонный пан Стась.