Чертольские ворота — страница 4 из 55

— Ничто, ничто, — уже бубнил в замусоренные нечесаные усы Шуйский. — Это даже лучше... Теперь сподобнее за дело взяться... Мученик в глазах народов я... Один, кто восстал... Чуть что — гад осклизнется, путь отворен...

Василий Иванович все более убеждался, что он во все худое для себя время и трусил, и глупил, и расстилался пред аспидом, единственно разумно и хитро. И вот что страшно и чудесно было: в срамном прошлом все выходило теперь так необходимо, так уместно именно в видах дальнейшей борьбы и возмездия. Шуйский сам теперь дивился собственному точному подкожному расчету и вещему дальноумию.

Отрепьев думал: ежели статный дух мужчины близок духу тоски девы или женщины, а силы разума и воли его легко торжествуют над слабостью тех же ее свойств, то поневоле жена пожелает подчиниться сему мужу и женски, а грешен муж вступит в обладание ею по-мужски.

Это правило ему растолковали еще веселые социниане в Гоще, и он сам потом на вишневетчине и в боевом походе не раз номинал их правоту. Отрепьев ждал, что этот закон и решит судьбу его тайной избранницы. Однако после первых же свиданий с Ксенией он вдруг увидел, что не только не смыкается с ней духом, но и не превосходит по уму.

Беспомощно почувствовал он наконец всю чужеродность своего запарившегося, чуть не испарившегося в котлах смуты сердца всему, что дорого и ясно ему в Ксении. Между ними еще оставалась какая-то тонкая, срывающаяся то и дело леска. О колебаниях ее в тумане Отрепьев уже ничего не мог точно сказать: что в его груди бередит она — любовь или вечный привет?.. Он еще тяжко влеком к любимой или уже, наоборот, злобится и отвращается сердечно?..

И тогда, к ночи, без суеты, втекал, метя хвостом и неукладывающимися в спальне крыльями, к человеку демон. И нашептывал хищно и нежно: да пойди, ворвись ты к ней, сделай с ней все, что умеешь, раз хочешь. Окорми ее сластями заповедными, заполони дивной, непобедимой ломотой в костях, весенней спешкой в темных венах. Пусть весь ее высокий строгий ум и упорство души падут ниц перед тобой... и трудно восстанут, уже причастившись твоей жажде и гордости!.. А ты со своей счастливо падающей высоты, царствуя и рабски вспотевая, будешь играть, двигать ею и еще залюбуешься единым вашим точным послушанием...

Но еще лучше, если свет разума и стыд (х-хм, так и у тебя бывает) не покинут ее совсем. Тогда она, едва дыша чуть приоткрытыми устами, тлея ланитками, не размыкая маленьких ресниц, сможет удивленно наблюдать само рождение свое для царства бесного. Так только живей отзовется на каждую черточку искусной услады, вскользь обозревая пустячную даль прежней своей чистоты, и признает нашу полную победу!..

Так подговаривал Отрепьева злой дух, бес верил: едва Ксюша благословит где-то в тайнике души тонкое чудо греха, тем сразу скрепит союз с ним, мятежным князем мира сего, великим ханом стран исподних. В оных странах честное бесослужение вечно несут его древние кабальные и крепостные, ревнивые приемыши его...

Отрепьев у демона много не понял — про этот тройственный, с ним, собой и Ксенией, союз. Но в удушливых мечтах уже сорадовался — как всякий, чей сосуд души уже взят легонько за горлышко чертом, — успеху этих цепких уз, связывающих воедино несцепимое, благодаря мгновенной хитрости развязывания других концов мироустройства.

Но Отрепьев никуда пока не брал с собой дружка из спальни, не седлал по его научению коня, не спешивался за полночь у южного крыльца хором Мосальского... «И то сказать, куда спешить? — пускался он вдруг в привередливые рассуждения перед демоном, засомневавшись в непогрешимости его плана. — А ну как не заладится что-то?.. А вдруг Ксюша, презрев-таки мою насильную усладу, наутро поцелует крест да и ринется с балясника вниз головой, как и клялась?» Демон кряхтел в ответ, себе на уме, — выжидал.

«Ха! Низведи ее на первый ярус без подклета! — вился, оказывается, рядом и бессоный бесенок поменьше. — Все шнурки и ленты, занозки там, иголки, пилки убери — всего ж делов!..»

«Ну поди же к ней! — снова басил старший бес. — Как ты терпишь еще, я не понимаю, поди, поди. Я там пособлю, уж подержу за шкирку, в этом даже и не сомневайся никогда... А то что ж это, черт тебя дери? Все литовские «зухы», все свои окольничие скалятся за спиной в кулаки! Да царь ты или не мужик?!. Конечно, теперь, после всех этих овечьих бесед, тебе будет трудней — деве сразу надо показывать ее место! О ню — под тобой!»

«Так, может, лучше... — неуверенно предполагал Григорий, — не ее с выси стягивать и забивать под мя, а наоборот тогда: как-нибудь мне наверх к ней... и еще чуть повыше?»

«Ну, это уже не по мне, — обижался большой бес. — Ишь, куда захотел — в небеса?! Там сущий ад. Не приживешься там — знаешь, летать будешь как... По указанию этих... Да нет, брат, там тяжко... А по вопросу любви туда вроде бы даже и неудобно. Спокон веку все вроде бы с этим — ко мне... Ну смотри, надумаешь потом — локти заставлю кусать, не пеняй тогда, что шея у тебя короткая, а грабли длинные».

Только ближе к утру доброжелателей одолевала усталость, и Отрепьев тоже устраивался на ночлег, калачиком сворачиваясь в их преющем, жестком меху. И лишь при вторых петухах бесы совсем исчезали, оставив на подушках талый след и клок поблескивающей шерсти, похожей на неплотную ткань-кызылбашку, в спящей ладони Отрепьева. И тогда до невидимости пресветло-прекрасные, пресильные до неощутимости их прикосновений Божии ангелы ставили длани свои под холодные пятки Отрепьева и самую малость толкали его, и он возлетал — высоко над землей, плача и освежаясь еще незримым с земли, подымающимся солнцем, и долго летал над своей маленькой Русью, потом все же — волей-неволей — терял высоту, на страшенной скорости врезался в ствол большого сумеречного древа... Тут и просыпался — живой, хорошо отдохнувший.

Отрепьев глядел в щелки окна на страну, выроненную ему в руки Годуновым, и порою мучился, попеременно разгораясь и черствея. Чуть нарыв подживал и Отрепьев, взбадриваясь, успокаивался, как вдруг, мрачно озарясь душой, сам раздирал корку сукровицы, которой затягивалась странная ранка...

В такие минуты царь что-то искал вокруг себя по стенам, полкам и столбам чертога и не всегда понимал, что же хочет найти, — ведь парсуны Годунова быть во дворце не могло уже нигде. Не находя портрета, Отрепьев начинал чуть подвывать в смиренной, шелком приглушенной тишине, потому что становился Годуновым сам.

В подвластной самому себе стране окрест он узнавал державу Годунова, в пробе своих помыслов — слепо просвечивающие его дела. Вдруг яснее своей вины в казни семейства врага он чувствовал... распахивающийся в нелетнюю прохладу легкий разрез на гортани одинокого мальчишки, падающего на выкошенном большом дворе...

До того еще, как гонец на левом, низком, берегу Оки подал Отрепьеву лист, сообщавший о побитии злодеев, расстриженный монах привстал на троне, когда в палату забежал лазутчик-скоросольник и без слова, без шепота, только потайным знаком (отер рожу цветным платком) известил, что тот отрок на дальнем удельном дворе...

Он, «Годунов», почувствовал тогда, как все тело его, ужасаясь, смеется, ликует — словно наполняясь вольной, лучистой, парной кровью. Как будто последний страшный трепет исторгавшейся из маленького Иоанновича жизни мог издалека и из вчера царю передаться и мог быть, как глоток вина, легко усвоен им. «Борис» тут же и устрашился неожиданной своей дикости, дерзейшей радости: унял напев сердца, быстрей осенился крестом, залопотал часто троичный конарх.

Не забывал частить царь тропарями и крестами и во все последующие дни, подрагивая и заболевая. Между тем уже впавший в него острый, живой кровоток муки отрока, смешиваясь с боязливо-холодящей кровью самого «Бориса», умирал и слабо тлел — отравляя плоть души единодержца. Вокруг «Бориса» смеркся свет и стало понемногу распадаться мироздание — на причудливые, истлевающие на глазах кусочки, лоскутки и искорки. Все вдруг в «Борисе» и окрест стало каким-то слабым и ненастоящим, видимым сквозь разъедающую жижу (может, таким был ядовитый торфяной туман из хвастливого рассказа английских купцов). Бессильный пустой голос просил Вседержателя не карать крепко «Бориса», не отымать у московской земли его. Покаяние звучало не раскаянием, журчало припасенным заранее омовением, как после неотложного обычного греха с женой. «Борис» под струйчатые тихие молитвы подставлял те свои беззакония, что были давно защищены продуманными оправданиями.

Бесплотным, непонятным для «Бориса» сделалось все то добро, что собирался он сам утверждать на Руси, содеивая в веках себе имя. «Борис» протягивал градам и весям эти странные дары, но сам их осязал только, что сухим, сыпким зерном все они уходили вотще сквозь его обширно и безвластно растопыренные пальцы...

ВОСХОЖДЕНИЕ

— Помилуй Бог, это комедия Плавта или Теренция, что ли? — в изумлении спрашивал шляхту на сейме прошлой зимою старый коронный гетман Ян Замойский. — Тот, кто выдает себя за сына цесаря Ивана, говорит, будто заместо него погубили другого! Да вероятное ли дело — велеть кого-то убить, а потом не поглядеть, тот ли убит?!. Если так, то почему бы для этого не припасать овна или козла?!.

Шляхта тогда хохотала, громыхала восходящими кругами глянцевых столов. Пристыженно-надменно отмалчивались на галерке Ежи Мнишек и Вишневецкие, только что пришедшие, несолоно хлебавши, из московитских степей.

— ...Лайдацкий их набег, — вскидывал Замойский вверх коротким бунчуком, стращая сейм, — аукнется еще всей Речи Посполитой! Достаточно взглянуть на сына воеводы сандомирского, чтобы понять — возрадовалась ли Русь «царевичу законному»!..

Гетман Замойский сам не видел Стася Мнишка, но многие земские послы, ехавшие с малых своих сеймиков на вальный сейм одной дорогой с возвращающимися из русского похода рыцарями, уже живописали Кракову в деталях все колотые и рваные ранения на сыне сенатора Короны.

В то время как отец молча просиживал на заседаниях нижней палаты и лихорадочно шептался с Зигмундом в коронной раде, Стась лежал в жутко натопленной хоромине во Львове — полковой лекарь не дал волочь его дальше, оставляя привилегированному жолнеру право не умереть. Стась уже реже окунался в забытье, то была важная примета, хотя лекарь и не понимал втайне — добрая или худая? Поправляется изрешеченный воин или просто его ранам не дремлется уже от бальзамов и зелий?