«В искусстве недостаток «гуманизма» – не надо бояться этого слова – был мрачным предзнаменованием еще более мрачных событий. Пример великих школ и великих мастеров прошлого учит нас, что истинное высокое мастерство в живописи не согласуется с антигуманными тенденциями, которые демонстрируют нам в своих работах некоторые представители так называемых авангардных школ».
В лице великого живописца Марка Шагала человечество получило представителя позднего Ренессанса, напомнившего нам о христианском гуманизме, сумевшего преодолеть яростные доктрины дня – тихой, но упорной любовью.
Марк Шагал всю жизнь писал рай, хотя век, в котором он жил, был отнюдь не райским.
«Парижская школа»
«Париж – это праздник, который всегда с тобой», – сказал Хемингуэй в книге, в которой передал запах утренней парижской улицы. Это дурманящий запах свободы: выходишь из дома в серый город и короткую минуту перед чашкой кофе в бистро проживаешь, как преддверье важного поступка – ты в особенном месте, и сейчас все решится. Всякий знает, что в Париже гении голодают, но пишут великие картины. Идешь в булочную и помнишь: за поворотом – «Ротонда», там Сутин выпивал с Модильяни. Дальше, на бульваре Монпарнас, кафе «Селект» и «Куполь», где нервный Паскин рисовал наброски. А вот коммунальные мастерские «Улей», где работали Шагал и Утрилло. Париж – столица искусств, но главное ведь не это. Главное – то, что здесь даже консьерж разбирается в живописи, как однажды сказал Шагал.
Когда Эрнест Хемингуэй приехал в Париж, от того Парижа, который он хотел застать, почти ничего не осталось.
Существует много великих Парижей: город эпохи Тридцатилетней войны, в который въехал гасконец д’Артаньян, или город революций, воспетых Делакруа и Домье; есть Париж импрессионистов и Париж героев Бальзака. Но манящий Париж Модильяни – он почти неуловим, мелькнул и исчез. Это Париж столетней давности, предвоенный – то был город, где собрались вольные творцы из разных стран, они сидели в кафе, пили абсент и создавали шедевры. Есть такое условное понятие «Парижская школа»: собрание великих талантов в одном месте в одно время – Модильяни, Сутин, Шагал, Утрилло, Цадкин, Паскин, Эренбург, Ривера вдруг встретились. Есть и другие художники, калибром поменьше, группировавшиеся возле великих: Фуджита, Ван Донген, Кислинг, Мари Лорансен; этим последним повезло особенно: вошли в пантеон искусств как представители «Парижской школы». Понятие «Парижская школа» – символическое; не было вообще никакой школы. Люди, видевшиеся ежедневно, не сочинили ни единого совместного манифеста, не выпустили взорвавшего общество журнала, не сделали даже совместной выставки. И это в то время, когда манифестами обзавелись все: суфражистки, фашисты, кокаинисты, коммунисты и демократы выпускали каждый день по манифесту, а в «Парижской школе» программы нет. Основанное в 1916 году движение «Дада» или утвержденный в 1923 году «сюрреализм» немедленно манифестировали себя десятком изданий и деклараций. Стоило в предвоенной России пяти живописцам собраться вместе, как они обозначали себя «объединением» и публиковали грозные декларации о намерениях. Ничего подобного так называемая «Парижская школа» не оставила. Нет общего положения, объединяющего искусство Утрилло и Модильяни, Риверы и Сутина. Шагал и Сутин могли бы стать друзьями (оба из России, оба евреи, оба великие живописцы), но даже воспоминаний об их встречах, несомненно, имевших место, не сохранилось. Никаких приемов мастерства, какие можно позаимствовать у «Парижской школы», нет. Ни единого урока, или, как сегодня говорят, мастер-класса, проведено не было. Сохранились рассказы об «Улье», доме, где находились общие мастерские. В разное время там жили и Сутин, и Шагал, даже останавливался однажды Ленин, но программы «Улей» не имел, не стал Баухаузом. «Парижская школа» не имеет единой точки притяжения. Мастерские меняли, переезжали из-за нехватки денег, жили тесно и бедно. Парижские бедняки в гости не приглашают, лишь кафе оставалось местом встреч. Так возникла легенда о «Ротонде» – о веселых нищих, сидящих каждый вечер за рюмкой.
Важно то, что «Парижская школа» существовала незадолго до и во время Первой мировой, посиделки в кафе были экстатически веселыми, но уж никак не радостными; постепенно война вымела «Парижскую школу» из города. Хемингуэй уже увидел только англоязычную богему – Гертруду Стайн, Сильвию Бич, Эзру Паунда, Джойса, Фицджеральда – вторую смену, приехавшую на пепелище. Приехали потому, что атмосфера вольного Парижа манила любого художника, – она и сейчас манит. Казалось, в этом месте всегда будет братство отверженных, всегда за одним столиком будут сидеть три непризнанных гения, всегда рисунок на салфетке будет шедевром. Хемингуэй так полюбил Париж, что вжился, принял в себя всю его историю. Пепелище еще дымилось, прах былого братства художников не вовсе развеялся – приехав, Хемингуэй даже застал Жюля Паскина, героя прежних довоенных кафе. И беспечный пьяница Паскин рисовал при нем проституток в кафе, как бывало прежде. Хемингуэй бы мог познакомиться и с Сутином – хотя в те годы Сутин уже работал на юге Франции, в Кань-сюр-Мер и Сера. Он бы мог познакомиться и с Утрилло, тот тоже еще работал – но вот братства «Ротонды» уже не было, распалось. Попытка воспроизвести все то, что было, войти в ту же реку еще раз – не увенчалась успехом. Кажется, вот они все: вот и Паскин вернулся из Америки, вот и Кислинг вернулся с фронта живой, вот и Сандрар хоть и без руки, но вернулся; да и Пикассо здравствует, хотя и недосягаем в своем признании. Однако не получилось.
«Парижская школа» длилась недолго, как обреченная страсть – вспыхнула и погасла. Завсегдатаи «Ротонды» и обитатели «Улья» рассеялись: кто-то уехал от войны за океан, кого-то убили, кто-то разбогател. Вероятно, формальной границей, обозначающей завершение «Парижской школы», надо считать смерть Модильяни, наступившую в двадцатом году. У всякой школы, у всякого направления имеется дата, обозначающая финал. Даты закрытия Баухауза и ВХУТЕМАСа практически совпадают, это связано с авторитарными режимами; в случае итальянского периода школы Фонтенбло – это конец династии Валуа. «Парижская школа» завершилась вместе с уходом того, кто был ее духом, кто был эталоном поведения – некоммерческого, исключительно достойного, отточенного пути чести.
Хемингуэй приехал в Париж вскоре после смерти Модильяни, ходил по тем же кафе. Американская богема – Хемингуэй, Фицджеральд и Стайн – повторили стиль жизни тех великих, кто жил на этом месте прежде: стул в кафе еще хранил тепло другого человека, который мог стать твоим братом. Ничего важнее вольного духа Парижа в жизни Хемингуэя потом не случилось: он потому и написал: «Париж – это праздник, который всегда с тобой», что идея вольного братства отверженных в Париже его сформировала. За этим самым – за духом свободы и братством отверженных – приехал в Париж и социалист Джордж Оруэлл, да и Генри Миллер приехал в Париж за вольной жизнью, которой деньги не нужны. Хемингуэй сумел увидеть тот, еще недалеко ушедший Париж, всего десять лет прошло – утопия еще не успела растаять. А Генри Миллер и Джордж Оруэлл видели не романтическую бедность, а нищету клошаров и лицемерие богатых рантье; помните «Черную весну» и «Фунты лиха в Париже и Лондоне»? Кинулись в Париж уже 1960-х годов и русские диссиденты, подвальные художники, надеялись, что та пленительная атмосфера оживет; но волшебный дух «Парижской школы» хранится в спрятанных закоулках города, поди отыщи его.
Американец Эрнест Хемингуэй – это прозвучит странно, но это объясняет многое в его творчестве – прежде всего представитель «Парижской школы», наряду с Шагалом и Модильяни. Он не американский писатель, то есть не в большей степени американец, чем Модильяни – итальянский художник, а Шагал – русский живописец; он – писатель «Парижской школы». Потом, в Испании 1936 года, он встречал других учеников «Парижской школы», Эренбурга например. То был особый народ, ученики «Парижской школы», прошедшие выучку интернационального братства отверженных, они друг друга узнавали сразу. Вообще, испанские интербригады выросли из «Парижской школы» 1910-х годов – это тот же самый безбытный интернационал, каким он сформировался в «Ротонде». Такими они навсегда и остались, любители абсента; парижские герои 1910-х годов, они ни в какую иную среду встроиться не смогли; «праздник, который всегда с тобой» действительно был с ними всегда, это и была их единственная среда. Когда герой романов Хемингуэя вспоминает свою жизнь, то вспоминает Париж – герой «Снегов Килиманджаро», герой «Островов в океане» рассказывают про ту же самую пленительную жизнь честного бедняка. Книга «Праздник, который всегда с тобой» тщится передать этот непередаваемый эффект едкой среды свободы. Свобода проникает в организм неотвратимо, разъедает его бедностью, честностью, неустроенностью, чтением, голодом, кофе вместо обеда, дешевым вином вместо ужина. Сколько поколений так называемых авангардистов пытались воспроизвести веселящий газ свободы в своих амстердамских, московских, питерских сквотах – ничего не получалось. Напивались, делали торопливые поделки, эпатирующие буржуа или партийцев, а счастья и воздушной прелести «Парижской школы» не получалось.
Те, великие, они никого вообще не эпатировали. Они не были ни хулиганами, ни провокаторами. Они были мастерами, и они были счастливы. И писали не ради эпатажа минуты – но на века. Как такое подделать?
Войти в «Парижскую школу» спустя десятилетия, воскресить тот дух тем сложнее, что никакого выраженного стиля у «Парижской школы» не было; рисовали, кто как хотел и умел, без канона. Копировать нечего, подражать нечему. Это страннейшая школа без правил. Скажем, имитировать сиенскую школу Кватроченто можно: надо освоить их приемы. Но как войти в школу, где никаких приемов вовсе нет?
Историк искусства Михаил Герман, знаток этого периода, употребляет термин «полистильность», имея в виду то, что предельная свобода каждого автора дала общую картину свободной разнонаправленн