То было сочетание щедрого цвета и сухой формы, соединение бесконечной солнечной перспективы и лаконичной, волевой характеристики персонажа. Вот мелкая деталь: перстень на указательном пальце, чуть скривившая рот усмешка, блик на подсвечнике, и одновременно – упоенная свобода воздуха, в котором купается картина. Сухая острая кисть и широкий взмах руки – все это одновременно. Для средневекового собора это сочетание острой детали и гудящего под нервюрным сводом воздуха – сугубо естественно. Италия Кватроченто такого сочетания в архитектуре – и, тем самым, такой въедливой и одновременно просторной живописи не знала. Не знала ее и Южная Германия – по обратной причине; но Бургундия – великая утопия европейского искусства, мечта Френхофера, этот синтез нам оставила.
Героями бургундской живописи, как правило, являются люди рыцарского сословия и их дамы. Художники описывали жизнь церемонного двора, заказчиками выступала придворная знать (художники оставили нам портреты Портинари и Арнольфини), а двор Бургундии в то время превосходил двор Франции пышностью и богатством. Бургундии завидовали, ее опасались.
То, что Бургундия воспринималась особой землей и отдельной культурой всегда – доказывает тот простой культурный факт, что эпическая поэма Средневековья «Песнь о Нибелунгах», написанная в Германии в XIII веке, построена на противопоставлении прочих германских племен – бургундам. Гунтер, Хаген, Фолькер – убийцы Зигфрида в первой части, но и жертвы Кримхильдиного заговора во второй части поэмы – они бургунды, они особые. Эта поэма – память о Бургундском королевстве, разрушенном гуннами в V веке, память о противостоянии прочих германских племен – чужеродной Бургундии, стала основой сюжета и «Песни о Нибелунгах», и северной мифологии Европы, и даже «Кольцо Нибелунгов» Вагнера – это все учитывает особенности Бургундии.
Бургундия возрождалась в качестве обособленной культурной величины неоднократно: в числе прочего, в королевстве, объединяющем Верхнюю и Нижнюю Бургундии, столицей которого стал Арль (отметим это знаменательное совпадение с точкой эмиграции Ван Гога) – в 933 году. Но подлинный расцвет Бургундии случился после битвы при Пуатье. Сын французского короля Иоанна II юный Филипп отличился в бою – и сына отблагодарили землей. Отец и сын сражались пешими, спина к спине, окруженные всадниками; остались вдвоем – старшие братья и сенешали бежали. Подросток встал позади отца, закрывая того от предательского удара, и, глядя по сторонам, предупреждал: «Государь-отец, опасность справа! Государь-отец, опасность слева!». Этот великий эпизод истории (запечатленный, кстати сказать, Делакруа – см. картину «Битва при Пуатье») стал причиной того, что Филиппу II Смелому, младшему из четырех сыновей, которому корона никак не могла бы достаться, выделили герцогство. Бургундию отдали в апанаж, то есть в свободное управление, до тех пор, пока не прервется династия Филиппа. Так образовалась отдельная от Франции территория, так возникло государство, быстро ставшее самым могущественным в Центральной Европе. К тому времени, как правнук Филиппа II Смелого герцог Карл I Смелый стал соперником Людовика XI Французского и начал спорить о том, что кому принадлежит – Бургундия Франции или наоборот, – превосходство Бургундии стало очевидным во многих аспектах. То, что своим возникновением герцогство было обязано рыцарскому подвигу, сделало рыцарский кодекс государственной идеологией. Это странное явление для феодальной Европы и уж тем более для абсолютистской Европы, которая тогда возникала. Иерархия отношений вассальной знати и короля (монарх – и бароны, царь – и бояре), бывшая основным сюжетом прочих европейских дворов, в Бургундии была заменена рыцарским этикетом. Хейзинга («Осень Средневековья») много внимания уделяет именно феномену перетекания рыцарского этикета в повседневные обычаи городской среды. Многочисленные картины, выполненные бургундскими художниками, воспроизводят церемонные отношения Бургундского двора – отличного в своей куртуазности от дворов английских и французских. Для бургундской культуры – в частности, и для живописи, хотя живопись следует поместить на первое место – характерно качество, которое хочется определить словом «истонченность»: узкие запястья, длинные пальцы, худые и тонкие лодыжки, длинные шеи, грациозные жесты – сравните все это с кряжистыми саксонскими и британскими персонажами, с суровыми французскими рыцарями. Эти особенности, которые наблюдатель может счесть несущественной прихотью моды, являются глубокой характеристикой общественных институтов, не только церемониала. Расширение территорий за счет удачных браков, свобода и богатство ремесленных цехов, коварная дипломатия – все это выделяло Бургундию среди тех стран, которые захватывали земли ценой обильной крови вассалов, права которых делались в условиях Столетней войны ничтожными.
Бургундия лавировала в Столетней войне, примыкая то к одной, то к другой враждующей стороне, часто выступая на стороне англичан. Эту же тактику, позволявшую герцогству расти и сохранять независимость, переняли города самого герцогства, которые вытребовали себе и своим цехам столько прав, сколько не снилось городам соседних государств. Административный центр герцогства находился в Дижоне, но куртуазный двор путешествовал, часто менял столицы, создавая культурный центр то в Дижоне, то в Генте, то в Брюгге, то в Брюсселе, то в Антверпене.
Имеется в виду не то, что интеллектуальный центр постоянно смещается – интеллектуальная география Европы вообще насыщенна. Так, вскоре после распада Бургундского герцогства, центром притяжения искусств стал Нерак, двор Маргариты Наваррской, затем Лион (впрочем, традиционно и бывший центром Бургундии), сделавшийся на некоторое время приютом гуманистических знаний, затем, при Франциске I, возникает невероятный феномен Фонтенбло, который можно определить как вторичную попытку синтеза Севера с итальянским Возрождением, и так далее. Но в данном случае речь об ином. Бургундское герцогство закономерно имело несколько точек притяжения, это не было централизованное государство изначально. Бургундия, совмещавшая традиции латинской куртуазности и нидерландской педантичности, не имеет культурной столицы в принципе; отсюда и пространственные перемещения двора. Та самая хейзинговская «франко-брюссельская» культура проявлялась и в географическом непостоянстве, дававшем функции столицы то одному городу, то другому – то в сплетении традиций на территории одного холста (доски). Искомое Френхофером в искусстве единение частного и общего, детали и перспективы – было присуще бургундской культуре просто по факту возникновения этого странного герцогства.
Сочетание южной легкости и северной строгости (и, больше того, готической схоластики и ренессансного опыта) создало особый тип живописца – то был, скорее, свободный рыцарь, нежели слуга короля. Художник герцогства Бургундского, конечно, был художником двора, но неизменного двора не существовало, структура отношений напоминала скорее взаимоотношения внутри итальянских городов-государств того времени, нежели, например, мадридский Эскориал или двор Лондона.
Ван Эйки работали в Генте (умер Ян ван Эйк в Брюгге, где трудился в последние годы жизни), Мемлинг – в Брюгге, Рогир ван дер Вейден провел жизнь в путешествиях, меняя города. Существует определение, данное историком Хейзингой – «франко-брюссельская культура». Помимо прочего, это сочетание символизирует своеобразную гибкость отношений с культурным паттерном. Культура естественным образом сочетала несочетаемое, о чем мечтал бальзаковский герой. Можно сказать, что в Бургундии была явлена квинтэссенция европейской живописи.
Бургундскую живопись легко выделить из прочей. Попадаете в зал с бургундскими мастерами, и ваше восприятие обостряется. Так бывает, например, при неожиданно ярком свете: вы вдруг видите предметы отчетливо. Так бывает при чтении очень ясного философского текста, когда автор находит простые слова для обозначения понятий. Вы входите в зал с картинами Робера Кампена, Рогира ван дер Вейдена, Дирка Боутса, Ганса Мемлинга – и возникает чувство, что вам рассказывают только существенное, порой неприятное и колючее, но такое, что знать безусловно необходимо. Ранняя германская живопись перегружает вас подробностями, рассказ такой путаный, что часто забываешь его цель; итальянское Кватроченто (в особенности венецианская школа) часто избыточно пышное. Бургундская эстетика всегда хранит чувство сбалансированных пропорций. В бургундской живописи крайне сильно понятие «долг», вероятно, унаследованное от рыцарского кодекса. То, что итальянский художник может не заметить (морщину, одутловатость, кривизну и тому подобное), от чего германский художник постарается отвлечь внимание зрителя (утопит неприятную деталь в массе иных, менее важных деталей) – бургундец поместит на видное место. Острые края, колючая пластика – нет ни единой линии, не додуманной до конца – внимание зрителя будет привлечено именно к неприятной правде.
Тема святого Себастьяна выбирается художниками, умеющими передать проникновенность боли. Скажу больше, есть особая привязанность некоторых живописцев к проникающему эффекту страдания, душевное усугубляется физическим; не все могут боль передать. Бургундии жестокий стиль повествования близок. Мемлинг нарисовал расстрел святого Себастьяна с той прицельной жестокостью, какой нет, допустим в «Расстреле 3 мая» Гойи. У Гойи в повстанцев стреляют анонимные, автоматические солдаты; то же самое, доведенное до состояния роботов, в «Резне в Корее» Пикассо. У Мемлинга одушевленные мучители бьют из луков в упор: стреляют, смакуя боль святого, выбирают место, куда вогнать стрелу. Как правило, стрелы вонзаются в те точки тела у Себастьяна, где чаще всего встречаются чумные бубоны (святой Себастьян, как и святой Рох – покровители больных чумой), но в данном случае мучители задумываются – как бы исхитриться еще. Речь идет о брюссельской картине, в которой дистанция между расстрельной командой и святым сокращена буквально до шага. Есть также и луврский вариант мучений святого Себастьяна – левая створка алтаря «Воскресение». Там Себастьян изображен за мгновение до расстрела – святой уже привязан к дереву, а хладнокровные лучники, стоя рядом с жертвой, обсуждают и прикидывают, куда именно стрелять. Один из палачей сгибает лук, другой изучающе посматривает на связанную мишень. Взгляды стрелков – поразительная по хладнокровной жестокости деталь. И такое проникающе-въедливое отношение к уязвимому телу является важной характеристикой бургундского искусства. Мы не знаем (не видим), насколько больно Себастьяну, написанному Боттичелли – стрелы в теле святого есть знак, абстракция. Но бургундские живописцы заставляют пережить боль. Художники знают, что пишут, знают технические подробности. Палач Иоанна Крестителя (с берлинской картины ван дер Вейдена) подоткнул подол платья и приспустил чулки, чтобы брызнувшая кровь не забрызгала одежду – надо было видеть, как поступает палач, чтобы такое написать. Карел ван Мандер с равнодушным вниманием описывает картины, представленные в Ратуше Брюсселя, на которых Рогир ван дер Вейден написал четыре образчика правосудия. «Превосходная и замечательная картина, где изображен старый больной отец, лежащий в постели и отсекающий голову преступному сыну». Какая диковинная сцена – но ведь ее надо было вообразить! «Следующая картина показывает, как ра