Тем сильнее потрясает возрождение бургундской эстетики, когда думаешь о наследии фламандца по рождению, но бургундца по духу – Брейгеля. Питер Брейгель Старший, художник Севера, но с такой звонкой южной палитрой, наследник бургундца Босха, а в отношении композиции прямой наследник братьев Лимбургов (бургундских миниатюристов) и несомненный продолжатель пластики Ганса Мемлинга. Питер Брейгель представляет поразительный пример того, как культурная парадигма, единожды явленная, проявляется опять и опять. В пластике северного художника Брейгеля так много южной стати отнюдь не потому, что он путешествовал в Италию, но потому, что он наследовал бургундцам в эстетическом отношении; синтез присущ его культурному коду.
И совсем невероятным возвращением идеи бургундской культуры следует считать явление гениального Винсента Ван Гога, заново синтезировавшего Юг и Север. Бургундская культура проснулась в нем, голландце, переехавшем на юг Франции, органически сочетавшем в себе строгую суровость Нидерландов и голубой воздух южной перспективы.
Кажется невероятным, что живописец, начавший свое творчество с мрачного колорита и жестких обобщенных форм, перешел к сверкающей палитре и вихревым мазкам. Объясняют этот переход влиянием импрессионизма, то есть модного в те годы течения. Но в том-то и дело, что Ван Гог увлекся импрессионизмом ненадолго, мода затронула его по касательной. Он оставил и приемы пуантилизма, и дробный мазок импрессионизма практически мгновенно: данная техника занимала его ровно на время пребывания в Париже. Арльский период – это уже нечто иное: невиданные для пастельного импрессионизма цвета, невероятные для импрессионизма экспрессивные формы. Арелатское королевство, объединявшее Нижнюю и Верхнюю Бургундии до XIV века, становится искомым местом вечных странствий Ван Гога. Винсент Ван Гог искал, где находится идеальный пункт для учреждения «южной мастерской» – и нашел таковой на территории Бургундского герцогства. Причем – и это важно – голландский период словно бы подспудно воскрес в поздних южных пейзажах: в последних полотнах (о них порой говорят «возвращение северного стиля») воскресает стилистика голландского периода, но уже неразрывно с южной динамикой и колоритом. Этот сплав есть не что иное, как «ген Бургундии». Ван Гог воскресил в своем творчестве тот органичный сплав севера и юга Европы, который дало герцогство Бургундское в XV веке.
Выскажу предположение (это, разумеется, шутливое предположение, как говорят англичане, wild shot): «Портрет почтальона Рулена» арльского периода – не рифма ли это к «Портрету канцлера Ролена» кисти ван Эйка? Написание имен различается одной буквой: Rolin и Roulin, но звучат имена одинаково. Винсент Ван Гог, исключительно образованный человек, посвятивший часть своего творчества копиям и репликам, не мог не думать о таких прямых аллюзиях. Он не случайно пленился старинными традиционными головными уборами арлезианок – эти рогатые головные уборы, сложно уложенные прически отсылают нас, зрителей, к позднему Средневековью, к картинам Дирка Боутса и Петруса Кристуса, к ван Эйку, к бургундскому двору.
Да, герцогства Бургундского больше нет, объединенная Европа, как обычно, заканчивает очередной проект очередным фиаско, но культурная генетическая память европейского единства живет. Масляная живопись Бургундии есть то, что содержит ген европейского единства.
В финале «Неведомого шедевра» Бальзака звучит неутешительный диагноз состоянию современной Европы и в отношении авангарда, и в отношении возможного развития светских искусств, и, собственно, европейского единства – перспектив не видно. Новелла завершается тем, что почитатели гениального Френхофера получают приглашение в мастерскую гения. Наконец они смогут увидеть шедевр, который мастер пишет много лет и скрывает от глаз. Великий живописец, открывший секрет синтеза света и цвета, пространства и объекта, линии и краски (а мы подставим сюда: Севера и Юга, свободы и порядка и т. п.), уже несколько лет пишет прекрасную женщину, символ гармонии. Посетители ждут, что сейчас увидят саму красоту. Вот они уже в мастерской, художник срывает занавес с картины, и зрители не видят ничего – только пятна, только нелепую мешанину красок, бессмысленные сочетания, сумбурную абстракцию. Кажется, под этой красочной кашей спрятана красавица, но художник в ходе своей фанатичной и бессмысленной работы просто замазал ее, уничтожил антропоморфные черты. Мастер работал истово, но сделал прямо противоположное задуманному.
Не так ли разрушало себя европейское антропоморфное искусство?
Можно считать эти страницы предсказанием будущего: так именно и случилось с западным искусством, искавшим синтез, а в результате уничтожившим человеческий образ, тот самый замысел, ради которого и шла работа. Антропоморфное искусство было сметено абстракцией, авангард не пожалел традиции, а коль скоро традиция была связана с феноменом человека, следовательно, не пожалели образ человека. Бальзак этот процесс дегуманизации искусства, расчеловечивания предвидел. Планомерное разложение общего языка на функции речи постепенно привело к тому, что отдельное лингвистическое упражнение сделалось важнее содержания речи. Закономерно случилось так, что цельный человеческий образ в Европе последних веков воплощают лишь диктатуры – в статуях-колоссах и агитационных плакатах; а творчество демократий образ человека создать не в силах. Мы находим выражение свободы в шутках обэриутов, в отрывочных репликах концептуализма, в нарочитой недосказанности абстракции. Но, помилуйте, духовное – это стремление к созданию цельного мира, тем и важно, тем и интересно! А цельного мира нет.
Можно также считать, что в новелле Бальзака описано бесплодие европейского политического объединения, постоянная неудача партии гибеллинов. Вечно обреченная на попытки объединения и вечно распадающаяся Европа, подобно античному Сизифу, совершает бесконечное восхождение на гору и всегда спускается вниз, побежденная. В таком случае мешанина красок на холсте – это портрет красавицы Европы, потерпевшей поражение в попытках соединить несоединимое, потерявшей себя. Европа есть, но, вместе с тем, ее и нет: она постоянно прячется.
Можно также допустить, что Бальзак создал образ эйдоса, то есть того идеального синтеза сущностей, о котором рассуждает Платон: эйдос – это единство смыслов. Мы знаем, как выглядел Бог, – Микеланджело нарисовал его портрет; мы знаем, как выглядел Христос, – есть тысячи изображений; но не знаем, как выглядит эйдос, – вот Бальзак и предлагает возможный вариант. А то, что эйдос нам не четко виден, так Платон об этом, собственно, и предупреждал: нам дано увидеть лишь тень на стене пещеры – тень от больших свершений, проходящих вне нашего сознания и бытия.
Сказанное не должно, впрочем, звучать излишне пессимистично. Европа – хрупкий и одновременно неимоверно стойкий организм; она погибала уже много раз, и ее искусство уже неоднократно приходило в упадок. В финале «Неведомого шедевра» безумный Френхофер, неожиданно осознав, что на полотне ничего нет («А я проработал десять лет!»), умирает, сжигая предварительно все свои картины. Но разве сжигание картин – нечто из ряда вон выходящее? Горящими картинами никого в Европе не удивишь. Свои картины сжег Сандро Боттичелли на «костре суеты» во Флоренции; картины «дегенеративного искусства» сжигали на площадях Мюнхена и Берлина; в пожаре Флоренции погибла фреска Микеланджело «Битва при Кашине», расплавилась скульптура Леонардо. Иконы вырывали из окладов и жгли иконоборцы и революционеры; от образного искусства отказывались столько раз, что это лишь вселяет надежду в тех, кто образ воскрешает.
Европа была выкошена Черной смертью, Столетней войной, религиозными войнами, гражданскими войнами XX века, которые переросли в мировые. Европе не привыкать гибнуть и восставать из пепла, это ее обычное занятие. Смертельная болезнь Европы есть ее перманентное состояние, это ее своеобразное здоровье. Сама Европа и есть тот самый несостоявшийся синтез искусств и ремесел, философских концепций и политических проектов, которые, подобно картине Френхофера, иногда кажутся невнятной нелепицей, абсурдом, смысловой кашей. Но неожиданно в этом вареве сверкнет бриллиант мысли – и рождается Кант или Декарт.
Как бы то ни было, лучшего художника, чем Френхофер, человеческая история, вероятно, не знает. Из того, что мы не понимаем его замысла, еще не следует, что этот замысел плох. Да, на холсте Френхофера посетители увидели бессмысленное сочетание пятен; но и на холстах Сезанна видели бессмысленное сочетание пятен. Говорят, что «дураку половину работы не показывают»; вполне возможно, что Френхофер показал зрителям просто незавершенный холст. Повремените с суждением: пройдет некоторое время, и мастер завершит свой шедевр.
Питер Брейгель
Принято считать Питера Брейгеля последователем Иеронима Босха, двух художников часто объединяют в общем рассуждении, хотя Брейгель жил позже и в другой стране. Считается, что Брейгель продолжил начатое Босхом. Это не соответствует действительности. Брейгель писал о другом, более того – о прямо противоположном.
Сходство, конечно, имеется: подобно Босху, Брейгель изображает не локальный сюжет, но устройство мира в целом, картины населены сотнями персонажей, это рассказ о мироздании. Их живопись можно характеризовать как постванэйковскую: после изобретения братьями ван Эйками техники масляной живописи на досках северные мастера Босх и Брейгель довели приемы бургундцев до изощренности, подвели итоги Северного Ренессанса. В те времена были популярны такие книги – «суммы» знаний, своего рода энциклопедии. Существовали «Сумма против язычников», «Сумма теологии» и т. д. Вот и Брейгель с Босхом создали своего рода «суммы», их подробные картины следует читать внимательно – найдете рассказ обо всем.
Если вчитаетесь, то увидите, что Брейгель и Босх олицетворяют противоположности. Противоречие столь же разительно, как в паре Малевич – Шагал. Оба называются авангардистами, но один – казарменный фанатик, другой – сентиментальный фантазер. В случае Брейгеля и Босха конфликт столь же глубок.