Персонажи Босха – белоручки, поглядите на их тонкие прозрачные пальцы. Чудовищам потому легко расправиться с героями бургундской живописи, что те сопротивляться стихиям не умеют, они могут участвовать в турнирах и любовных баталиях, но беспомощны перед лицом катастроф. Однако попробуйте свалить крестьянина Брейгеля, вросшего в почву, как дуб, – кажется, что его разлаписто стоящие мужики пустили корни в скудную землю, их не сметешь даже ураганом.
Брейгель часто писал стихии – бурю на море, бешеный ветер в лесу, снежные бури, на задних планах его картин рушатся скалы, рвутся паруса кораблей и бушует океан; но герои Брейгеля вросли в землю намертво. И чтобы написать таких устойчивых к катаклизмам людей, требовалась особая манера письма, надо было выковать оборону.
Босх писал трепетной кисточкой, вырисовывал трепещущие в утренней дымке дали; Босх – художник, которому присуще мелодраматическое восприятие мира. Но Брейгель рисовал упругой кряжистой широкой линией, а в знаменитом графическом автопортрете художник изобразил себя с толстой кистью в руке – вот вопиющая деталь! Этакая кисть пригодна скорее для маляра, но для изысканных акцидентных работ бургундской школы этот инструмент не годен. Альбрехт Дюрер или Ханс Мемлинг, изображая себя, создавали образ, напоминающий ученого, и тонкая кисть в их руках похожа на инструмент хирурга или астролога. А Брейгель изобразил себя как ремесленника – наподобие своих любимых землепашцев и рудокопов. Пальцы художника держат черенок кисти, как рукоятку мотыги, так ухватисто берут орудие тяжелого труда. Линия, которой нарисованы грубые пальцы, сама груба, мы знаем эту резкую линию по рисункам Ван Гога. Вероятно, не особенно размышляя на этот счет (в письмах к Тео нет ссылок на Питера Брейгеля), Винсент Ван Гог воспроизвел в рисовании движение руки Брейгеля Мужицкого – с нажимом, въедливое, цепляющееся за подробности, но не мелочное. Линия никогда не дрожит, волнение, присущее рисованию Босха, изящество линии Гольбейна – все это для Брейгеля в принципе невозможно. Для Брейгеля суровый контур, то есть линия, которой очерчен цвет, столь же важна, как и сам цвет. Цвет предметов – локальный, ярко и просто раскрашенный; Брейгель избегает оттенков и полутонов, и это в век раннего барокко, когда современники ищут прелести воздушной светотени. Контуром художник отсекает предмет от предмета с простотой, с которой мастер витража применяет свинцовую спайку, соединяя красное стекло с желтым. Ровный эмалевый цвет и жестко очерченный контур – это роднит строй картин Брейгеля со средневековыми витражами, с иконами и даже, заглядывая через века, с европейским примитивом. Впоследствии появились художники, эстетствующие примитивисты (наподобие Таможенника Руссо, Ивана Генералича, мексиканской фресковой живописи), которые подражали лапидарности Брейгеля, ошибочно принимая его мужественный стиль за своего рода безыскусность. Питер Брейгель был лаконичен, но прямота рисования Брейгеля не происходит от неуклюжести; он старался говорить по существу, не доверяя интриге масляной живописи. Масляная живопись (смотрите на Босха и великих бургундцев, например) – это всегда немного колдовство: подмалевок, пробелка, лессировка. Каскад приемов прячет реальное усилие художника. В эпоху барокко прием вышел на первое место, потеснив замысел. Маньеристы отточили прием до изящества. Брейгель считал, что образ должен быть прост. И для тех, кто видит ложь времени, это понятное умозаключение.
Брейгель писал в то время, когда прямота высказывания становилась губительна для говорящего. Прямо говорил проповедник Томас Мюнцер – и поглядите, чем он кончил. Доктор Мартин Лютер тоже делал вид, что говорит прямо, куда уж прямее: «Здесь я стою и не могу иначе!» – однако доктор Лютер менял взгляды сообразно расстановке сил империи, строя отношения с двором. Лютер – это отнюдь не Савонарола; доктор права и борец с индульгенциями был человеком сугубо прагматическим – извлекал материальную выгоду буквально из всего. В том числе и его национализм нашел применение на рынке оружия – продажи возросли.
Богачу Якобу Фуггеру требовалось остановить финансовую экспансию папы, ему нужны были монополии на многие отрасли промышленности – и национализм оказался кстати. Гнев народа – востребованная рынком меновая стоимость. Капиталист Якоб Фуггер, богатейший человек Европы, получивший в ходе религиозной и крестьянской войн монополии рудной промышленности и мануфактурного производства (Дюрер оставил нам портрет Фуггера: вот герой тех лет, человек, отрицающий, подобно Лютеру, свободу воли и даже знающий, на каких именно основаниях), работал с ресурсом народного гнева столь же рачительно, как с рудой и квасцами. Вместе с Фуггером реальность создавали курфюрст Фридрих Саксонский и имперские Габсбурги, папа римский и мелкие князья. Все они манипулировали народной верой и крестьянским гневом, используя любые аргументы. Поразительно, что в торговле смертью принимали участие и гуманисты фон Гуттен, Меланхтон, и, разумеется, религиозные фанатики, первый из которых Мартин Лютер. Все они говорили, имитируя ясность, но говорили сугубо витиевато.
Кажется, один только Эразм Роттердамский нашел в то время спокойные и твердые слова, обращенные против войны и против национальной спеси: «Все войны развязываются для пользы власть имущих и ведутся в ущерб народу. Властители и генералы извлекают из войны выгоду, а огромная масса народа должна нести бремя расходов и несчастий. Ни один мир никогда не был столь несправедлив, чтобы его нельзя было предпочесть самой справедливой из войн. Национализм – проклятие человечества. Задачей политиков должно стать создание всемирного государства».
Эти слова в корне противоречили проповедям патриота Лютера, противоречили переменчивой морали протестантизма, да и вообще военной истерике тех лет. Разнообразные проповедники беспрестанно звали народ к войне, иногда войну называли священной; реформатор, отец народной (то есть не запятнанной папским ростовщичеством) религии Мартин Лютер призывал убивать и убивать папистов и мусульман, но, когда дело дошло до крестьянского бунта, Лютер столь же яростно призывал резать крестьян в угоду курфюрсту. За кем людям было идти и кому верить? Картина Брейгеля «Притча о слепых» – это и хроника бродяжничества, и точная метафора того времени. Изображение слепца в Средние века – традиционная метафора ложного учения; например, Синагогу (то есть иудаизм) в традиции христианского собора изображают в качестве незрячей девы, на глазах Синагоги повязка. Но здесь нарисовано шесть разнообразных слепцов, это парад фальшивых учений и ложных пророчеств. Народу втолковывали окончательную истину на каждом углу. Имелась идеология Священной Римской империи и планы ее императора Габсбурга; имелась доктрина папы, имелась программа доктора Лютера; имелось также конкретное приложение лютеранского учения, а именно то, как Лютера использовал в своих интересах патриот курфюрст Фридрих Саксонский; имелась заложившая основы германского национального самосознания программа просветителя Меланхтона. И все это превосходно уживалось с поборами, рабством и смертью на бессмысленной войне. Народу только что дали истинную веру взамен папизма – веру свою, национальную, коей людям следует гордиться! И ради этой истинной веры людей тут же погнали на убой и запретили восставать против крепостной зависимости. То был распространенный во все века трюк: когда один жадный желает сместить другого жадного, он поднимает бунт среди рабов, но горе рабу, если он вздумает считать, что в ходе этого бунта станет свободным. Квазисоциализм, встроенный внутрь обширной имперской программы, был представлен в ходе религиозных войн Северной Европы весьма наглядно, и мотив слепых, ведущих друг друга в канаву, Брейгель воспроизвел трижды: помимо собственно картины существует череда слепцов в «Нидерландских пословицах», а также в «Детских играх». Брейгель всегда настаивает на найденном образе, случайных образов у него нет. Возможно, Брейгелю передали, что именно притчу о слепых выделил в последней проповеди великий вожак крестьянского восстания, проповедник Томас Мюнцер – герой крестьян, противник Лютера, борец за равенство. Мюнцер сказал незадолго до гибели (его пытали и четвертовали по приказу курфюрста и по велению Лютера): «Нет другого народа под солнцем, который так бы попирал закон, как нынешние христиане. Многие народы земного круга превосходят нас: они помогают своим братьям, а мы у братьев отнимаем. Мы слепцы и не верим никому, кто говорит о нашей слепоте. Слепой ведет слепого, и оба они падают в пропасть невежества». Это было сказано не только против папы и князей, прежде всего это было сказано против так называемой реформации пророка Лютера, который обнадежил крестьян осовремененным Евангелием, но вовремя примкнул к партии рыцарей. Лютер говорил так: «Шастают вокруг нас бесполезные болтуны, от их пустословия совсем житья не стало. Они полагают, что ими движут благие намерения и их дело правое. Это опаснейшие люди. Ибо никогда нельзя надеяться, что у кого-то могут быть благие намерения и добрая воля». Лютер требовал отказаться от свободной воли, требовал от смердов смирения: мужик рожден в повиновении господину, и негоже ему мечтать об отмене закрепощения. Слепцы, которых опять и опять рисовал Брейгель, – прямая цитата проповеди Мюнцера; перед нами воплощенная судьба крестьянина, которому всегда врут.
В речах Лютера, вразумляющего крестьянство, есть пассаж, которому напрямую отвечает Питер Брейгель. Лютер говорил так: «Речь пойдет о послушании начальникам. Из послушания родителям следует и выводится все остальное. А потому все, кого мы называем господами, стоят на месте родителей. И чем дитя обязано матери и отцу, тем всякий подданный обязан своему повелителю. А посему рабочие должны не только слушать своих господ, но почитать их как отца и мать». Этот текст примечателен не только демагогическим приемом – «А потому все, кого мы называем господами, стоят на месте родителей». Почему потому? Никакой причины для этого следствия в рассуждении нет, – но и выводом: «Крестьяне должны исполнять то, что от них требуется, не по принуждению, но с радостью и удовольствием, ибо такова Божья заповедь». То есть подчинение начальству является исполнением заповеди «Чти отца своего и мать свою». Рассуждение удивительное, но укорененное в морали тех лет, навязанной закрепощенным.