Чертополох. Философия живописи — страница 83 из 122

Перед большой резней потребность в красивой жизни у мещан высока: Ренессанс, несмотря на обилие гениев, не дал десятой части продукции, созданной на рубеже XIX и XX веков. Это и понятно: городских обитателей, присвоивших себе патент на критерий прекрасного – очень много, а Ренессанс руководствовался вкусами единиц. Мещан количественно больше, вот и произведений модерна значительно больше.

Начнешь перечислять русских мастеров эпохи модерна и со счету собьешься: Серов, Бакст, Сомов, Билибин, Врубель, Васнецов, Лансере, Малявин, Борисов-Мусатов, Шехтель, Кекушев, Брюсов, Бальмонт, Северянин, Надсон, Кузмин, Волошин, Ида Рубинштейн, Айседора Дункан; дамам досталась важная роль – вплоть до революционерки Арманд. Но это лишь начало, еще не сказано про главных героев Серебряного века, про символистов и философов, оправдавших дискретное бытие. Долгая фраза и обязательная категория перестали служить – героем юношей стал колумнист-философ Василий Розанов, нервный и непостоянный, говорящий сегодня одно, а завтра совсем иное, классический идеолог стиля модерн. Так российская религиозная мысль завершила свой ход – в необязательных «Опавших листьях».

Значительность позы; эгоизм, поданный как героизм – и столь же бесконечный список авторов у норвежцев, немцев, англичан, французов.

Ханс фон Мааре, Пюви да Шаванн, Бёклин, Берн Джонс, Цорн, Климт, Шиле, Ибсен, Уайльд, Бодлер, Верлен, Мунк, Гауди – в ожидании кровавой революции, в оцепенении перед будущей войной, на закате империи появилось столько изысканной продукции, что заговорили не об увядании культуры, но о новом ее расцвете, о новом качестве имперского сознания. Закатная империя живет совсем иными предпочтениями, нежели империя того времени, когда она вылупляется из яйца республики. Империи Цезаря или Наполеона нуждались в строгом классицизме, но империи Габсбургов, поздних Романовых и Наполеона III строили дома, напоминающие торты с кремом. Переход от строгих пропорций к завитушкам произошел вдруг, обвально – еще недавно Давид писал «Клятву в зале для игры в мяч», а Гюго «Отверженных», и вдруг оказалось, что гордость империи и прямой позвоночник гражданина более не в чести.

2

Длинного перечня европейских авторов недостаточно, если не упомянуть Зигмунда Фройда, австрийского Розанова, сместившего акцент интеллектуального знания в сторону подсознания, в область кокаина и сновидений. Не классовая борьба и не проблема духовной миссии волнуют гибнущую империю; не Толстой, не Маркс, не Достоевский, не Ван Гог – никто из них стилем «модерн» не был востребован; на закате Западной империи потребовался психоанализ и необременительная эссеистика. Неприятный диагноз был забыт: какая разница – есть в обществе классовая борьба или нет? какая разница – растет национализм или нет? Никто не поминал Парижскую коммуну, расстрелянную версальцами вчера, никто не хотел помнить о павшем Порт-Артуре – вы не найдете произведений искусства, посвященных этим событиям; в безнадежной ситуации требовалось развлекать больного. И диабетические империи подкармливали сахаром.

Фон Шлиффен и фон Мольтке уже обсуждали план ведения глобальной войны на два фронта (знаменитый план Шлиффена, позволяющий одновременно воевать на Западном и Восточном фронтах), а Серов в это самое время писал изящное «Похищение Европы», не предполагая всей глубины метафоры. Не завершенный и поныне собор Саграда Фамилия в Барселоне – из немногих вызовов будущей войне; как правило, больших задач не ставили, то было величественное повествование о частностях, о пленительных пустяках. Даже цинизм и жестокость политиков предвоенной поры – кровожадные высказывания Клемансо или торговля оружием Захарова – подавались публике в окружении «Кувшинок» Моне. Когда российская «партия войны» убивала Распутина, то убийство было совершено по законам эклектичной мелодрамы: трансвестит-англоман травил жертву шоколадными пирожными, стрелял из револьвера, топил в проруби, бил по голове гимнастической гантелей – такое чувство, будто читаешь манерный детектив Акунина; а ведь решалась судьба огромной империи. Читаешь строки поэтов, написанные в 1913 году про графа Калиостро, про «недомалеванные» вуали, разглядываешь бесконечные букеты сирени – и диву даешься: разве художники не понимали, что произойдет завтра? А потом спрашиваешь себя: а разве сегодня мы понимаем? Сколько раз надо написать на стене «Мене-Текел-Фарес», чтобы Валтасар обратил внимание? Царь-то, положим, и заметит, но летописцы – видеть не хотят.

Когда нынче рассказывают о стиле «модерн», то теряются, какой эпитет выбрать для характеристики: вроде бы принято говорить «декаданс» и «салон», но точно так же принято говорить о Серебряном веке и «религиозном ренессансе». Возникает соблазн сказать, что в предвоенном отрезке времени разместились противоположные тенденции – увядания и расцвета; однако противоречия в румяных щеках и высокой температуре нет. Так бывает, что лихорадочный румянец выступает на щеках умирающего; в медицинской терминологии это называется словом «ремиссия» – больной оживлен, собирается встать с койки, составляет меню на завтрашний обед.

Когда пришла беда, искусство изменилось – стало революционным, антивоенным, яростным. Но стиль «модерн» – меланхолический, никак не трагический, трагедии в предчувствии катастрофы нет. Да, авторы писали, словно прощаясь со временем, однако прощались велеречиво, обряд поминок перерос в приятное застолье. Сегодня мы свидетели подобного стилистического казуса: прямой потомок «модерна» – стиль «постмодерн» повторил риторику своего дедушки. Лидеры постмодерна уже лет сорок сообщают людям о конце истории и крахе цивилизации, но делают это игриво; протест превратился в частушки, борец стал светским персонажем, авангард сделался декоративным искусством. Точно так происходило и на рубеже прошлых веков.

Любопытно то, что теоретики постмодерна противопоставляли данный стиль модерну на том основании, что постмодерн будто бы отвергал прямую речь и романтику модерна. Постмодерн, рожденный европейской эстетикой в середине прошлого века, возник как противоядие от директивности тезисов тоталитаризма; идеологи постмодерна видели своими оппонентами обобщенные доктрины Гитлера-Сталина-Ленина, хотя общего «тоталитарного» продукта в природе истории не существовало. Постмодерн возник как лекарство от революций – его противопоставили модерну. Обаяние постмодерна под которое подпала культура Европы последних десятилетий, сродни обаянию Вандеи, противостоящей якобинскому Парижу, романтике Белого движения, идущего против красного большевизма, героике «белых ленточек», повязанных в знак протеста против тирании. Постмодерн и является своего рода белой ленточкой, сигнализирующей об отказе от директивной эпохи.

Правда, однако, в том, что противника в лице модерна – сегодняшний постмодерн не имеет. Наши представления о модерне искажены тем, что предшествовало ему, и тем, чем он закончился. Модерн – это вовсе не революция и не прямая речь, модерн вырос из эпохи революций и закончился войнами; однако сам стиль «модерн» – отнюдь не революционен; это контрреволюционный стиль. Он был выпестован в империи Наполеона III и разросся в империи Габсбургов. Его контрреволюционность находит подтверждение в архитектуре Парижа; изменения барона Османа не просто украсили дома парижан завитушками, но уничтожили запутанные готические улочки, столь удобные для баррикадных боев. Вводя стиль «модерн», градостроители не просто уничтожали готику – уничтожали общинный уклад жизни города, стирали рабочие кварталы с винными погребками, тупички с общественными банями, ликвидировали внутренние дворы и сам быт дворов; выселяли пролетариат на окраины – нечто сходное мы наблюдали недавно в Москве. Города для горожан не стало, зато построили город для служащих, верных хозяевам. Парижский модерн спрямил перспективу улиц, дал возможность митральезам издалека бить по баррикадам; в свое время об этом было сказано много – Коммуне 1871 года пришлось тяжелей, нежели революционерам 1848 года. На улицах барона Османа коммунаров расстреливали прямой наводкой, таков был вклад архитектуры модерна в социальную жизнь; впоследствии достижения градостроительства усугубили: во времена постмодерна из мостовых Парижа убрали булыжники и залили город асфальтом – по той же антибаррикадной причине, чтобы не кидали камни в полицию. (В скобках замечу, что ответ Осману прозвучал спустя пятьдесят лет в строчках Пастернака «кривизну мостовой выпрямляет прицел с баррикады» – на всякую логику власти есть логика восстания).

«Модерн» и «постмодерн» есть формы самосознания либерального гражданина, вознесенного эпохой над обществом; рознятся эти стили тем, что модерн представлял период угасания империй, а постмодерн представляет эпоху кризиса глобальной демократической идеи.

Модерн – стиль победившей Вандеи, постмодерн – стиль легализованного правительства Виши; противоречия между двумя стилями – мнимые. Никакой полемики между художниками Бёклином и Уорхолом, между литераторами Розановым и Дерридой, между Зигмундом Фройдом и Люсьеном Фройдом нет, да и быть не может: деды и внуки говорят об одном и том же. Философия постмодернизма, как и эссеистика Розанова, есть антикатегориальное мышление; критерии оценки размыты, как контуры кувшинок, как пропорции зданий, как представление о будущем страны; никакое утверждение не жизнеспособно – и это крайне удобно, поскольку отменяет в числе прочего утверждение о неизбежной смерти.

Сегодняшние юноши, присягающие в любви Розанову, льнут к нему не только потому, что Розанова читать легко (необременительная литература, не утруждающая сознание), но потому, что такое чтение как бы отменяет чтение Канта и Гегеля – отвергает необходимость умственного усилия. Интеллектуальный релятивизм, разлитый в модерне и постмодерне, возник в европейской культуре как защита против революций, это нормальная защитная реакция цивилизации, долгая агония городского мещанина. Великого искусства модерн и постмодерн создать не могли, и не собирались – они хотели спасти все достижения западной цивилизации разом. Произведения модерна потому и эклектичны, что служили ковчегом среди волн истории – на борт ковчега следовало взять все, что влезет: египетские мумии, античных кариатид, средневековых ангелов. Корабль перегружен, идет ко дну, но тащат все, что представляет ценность – так возникали безвкусные дворцы Щукина и Морозова, которые сегодня кажутся образцами прекрасного.