Чертополох. Философия живописи — страница 98 из 122

И вот Сартр изобразил румяных буржуа, вооруженных коктейлями и тарталетками, спасающих свой хрупкий культурный мир: греческий миф в опасности, умрем за греческий миф!

Персонажи Сартра репетируют собственный расстрел, стреляя пробками от шампанского, но главную опасность они проморгали, опасность исходила не от большевистских орд. В это время в Париже жил художник, Пабло Пикассо, который ежедневно рушил греческий миф, делал последовательно работу, противоположную микеланджеловской работе. Микеланджело утверждал величие христианства, наделяя святых и пророков античной мощью, сплавлял воедино христианскую доктрину и греческий миф; в этом, собственно, и состоит величие и значение ренессансного гуманизма. Спустя четыреста лет Пикассо растождествил греческий миф и христианскую мораль – он разрушил союз, которым держалась европейская культура; это радикальная мера: так порой врач принимает жестокое, но необходимое решение о радикальной операции. Стоит произнести это вслух, и делается не по себе – как же так можно? Это славное здание возводили веками лучшие умы Европы: Боттичелли писал языческих богинь (Венеру и Весну), декларируя христианскую любовь, Микеланджело соединил античных Сивилл с библейскими пророками, античные пропорции легли в основу христианских икон, платоновское понятие «блага» усилиями толкователей приблизили к моральному императиву – неужели этот клей мира, тот союз, на коем зиждется европейская цивилизация, можно разрушить? Да и кто же осмелится? Решиться на такую операцию мог только исключительного таланта хирург. Причем решимость этого талантливого хирурга должна была быть основана на том, что иного выхода нет – иначе гангрена, смерть. Мало того, решиться на такое и быть уверенным, что имеешь право на данную операцию, мог лишь мастер, воплощающий в своем таланте опыт предыдущих веков. Кто – и как? – может отделить христианство от античности в культуре, в которой эти понятия веками сращивали, веками сшивали по лоскутку, по фрагменту, по цитате. Весь опыт Фомы Аквинского и Блаженного Августина есть сопряжение античного знания и христианской веры, а лучшее, что дала европейская мысль (т. е. неоплатонизм), есть синтез христианства и Платона. Кто же решится, какой варвар осмелится покуситься на совершенное здание?

Пикассо варваром не был; напротив. Он сам являл собой, своим дарованием, синтез античной и христианской традиции – и вот посчитал, что имеет основание вынести суждение.

В истории искусства XX века мы часто наблюдаем безумные декларации малообразованных людей (Родченко, Малевич, Бойс, Уорхол и т. д.), которые выносили безумные разрушительные суждения, подчиняясь желанию перемен и потребности в славе. Сбросить с корабля современности, разрезать холст бритвой, выставить в музее писсуар, нарисовать черный квадрат, покакать в музее – спонтанных проявлений нравственного ничтожества явлено достаточно. Чтобы оценить данные проявления анти-культурной фантазии, следует понять, что культура есть живое подвижное тело, живущее по законам пластики; культура имеет свою кровеносную систему и суставы, она принимает разные позы, она гибкая и быстрая, – и подобно тому как кровь циркулирует в наших жилах, а суставы сгибают наши конечности, так же и бытие культуры подчинено живым законам пластики, и вне пластики нет жизни культуры. Изобразительное искусство, оперирующее прежде всего пластическими приемами, имеет дело с двигательной системой культуры – через нее соприкасается с ее духовным началом, с ее сутью. В свое время Ренессанс произвел невероятную по смелости операцию – пластика греческой культуры была соединена с христианским духом; вообразите себе врача, совершающего такую дерзновенную операцию. Подвиги профессора Преображенского меркнут – он попробовал в одном единичном случае – и не вышло; а тут целый мир. И, как многим казалось, удалось. Пикассо был не просто образованным человеком и гениальным художником – он был воплощением европейской культуры: европейская пластика, пластическое мышление греков было влито в его руку, как кровь; он олицетворял пластическую культуру Европы – и это так же бесспорно, как то, что Малевич или Бойс были к таковой нечувствительны вовсе. Пикассо не думал вне пластики, а то, что античная пластика у него в крови, он показал нам сотни раз в своих «неоклассических» рисунках (иногда их называют энгровским периодом), в иллюстрациях к Овидию и т. п. В диагнозе Пикассо нет ничего анти-культурного, это не безумный жест шамана. Пикассо пришел не убивать культуру – но лечить; правда, операция потребовалась беспощадная – но и проделана она была величайшим врачом человечества, не уступающим Микеланджело и Авиценне.

Синтез христианской доктрины и греческой пластики был разрушен Пикассо на том основании, что греческий миф оказался людоедским, и жизнеспособного организма, полученного от гибрида христианства и античности, не получилось. Вышел страшный мутант, Ренессанс завершился фашизмом, античное начало лезло из всех пор западной христианской цивилизации – и чудовищный, в лаборатории Микеланджело выведенный, европейский Франкенштейн, продолжавший именовать себя «европейская цивилизация», уже не представлял морали никак. Это суждение Пикассо произнес чрезвычайно громко – надо было специально постараться, чтобы это суждение не услышать, однако многие буржуа, увлеченные коктейлями, не расслышали – или услышали не то.

А Пикассо говорил вполне внятно. И поскольку он был упорный и трудоспособный человек – он повторил сказанное сотни раз – еще и еще. Пикассо пишет античные сюжеты так, словно превращает героическую историю в карикатуру – он кромсает пропорции, искажает гармоничные лики, его «Похищение сабинянок» вместо события, знаменующего продолжение римского рода (похищали жен, чтобы плодиться и размножаться), делается символом насилия и уродства. Его античные герои – слеплены уродливо и коряво, носы растут вбок, а рты раззявлены, как у Медузы Горгоны. Создавая панно «Мир», художник сделал все, чтобы показать: в изображении гармонии – греческого канона более не существует, пластика развинтилась, отныне гармония создается иначе, пропорции нарушены навсегда, кровь побежала по жилам, отыскивая иные артерии, теперь суставы сгибаются иначе и конечности растут не так, как прежде.

Так он начал рисовать во время войны – кромсал лики, изменял пластику, менял кровеносную систему. Уже портреты Доры Маар и следовавшая за ними «Герника» обозначили этот новый принцип пластики – в дальнейшем появилась своего рода «новая пластика» Пикассо, не подчиненная анатомии, живущая по иным законам, нежели привычная нам анатомия. Это, безусловно, антропоморфные образы, но все у этих героев выросло не из положенного места, все устроено криво и косо, сама анатомия вопит о том, что история пошла криво. И так – постепенно – сформировался пластический тип Пикассо (как есть, допустим, пластический тип Мантеньи или Косме Тура, Микеланджело или Леонардо). У Косме Тура фигуры наделены судорожной пластикой, сухими чертами лица, длинными и худыми пальцами, выявленным угловатым костяком фигуры, резко выражающим аскезу бытия. У Пабло Пикассо герои обладают искривленными чертами, измененной пластикой, которая освобождает эмоции – крику легче вырваться изо рта, если тот расположен прямо в центре лица, не стесняемый прочими чертами. Распахнутые глаза смотрят так, чтобы увидеть все, все спрятанные детали, и для этого приходится сдвинуть нос в сторону – он мешает видеть прямо. Одним словом, это пластика, которая возникла в результате борьбы за выживание, в процессе сопротивления небытию. Великий русский искусствовед Нина Дмитриева указала причиной данного искажения пропорций – характеристику уродливого времени; это (по Дмитриевой) есть изображение того, как безумное время уродует людей, словно «безумный хирург»; (схожим образом некогда высказался Эренбург о происхождении длинных шей на портретах Модильяни: «Если кто-нибудь захочет понять драму Модильяни, пусть он вспомнит не гашиш, а удушающие газы, пусть подумает о растерянной, оцепеневшей Европе, об извилистых путях века, о судьбе любой модели Модильяни, вокруг которой уже сжималось железное кольцо»).

Мне же представляется, что изображено не искажение спокойных черт беспокойным временем – но, так сказать, приобретенная в борьбе со средой анатомия; именно таким и только таким и мог стать нравственный герой; его черты исказились, но он не стал уродливым, он стал таким, каким его сделала борьба. Тот самый красивый герой Пикассо (влюбленный в мансарде, нищий за абсентом, бродяга и арлекин), наделенный античными чертами и пластикой Возрождения, он вырос – и во взрослом, многое пережившем, герое сформировалась иная пластика. Это уже далеко не кубизм; кубизм был репликой, формальным упражнением – Жорж Брак занимался кубистическими приемами всю жизнь и превратил резкую реплику в декоративное искусство – нет, выросшее из экспериментов кубизма, возникло принципиально новое пластическое искусство, искусство сопротивления, искусство борьбы. У такого искусства и анатомия своя и пластика своя – уже совсем не греческая.

Несложно усмотреть здесь перекличку с известным положением Адорно, которое Пикассо, вероятно, слышал в интерпретациях – тогда данное высказывание цитировали все: «после Освенцима нельзя писать стихи»; вообще говоря, это вырванная из контекста цитата – оттого непонятная. В «Негативной диалектике» Адорно пишет о том, что после Освенцима распалась привычная гармония – появилось «чувство противоречия утверждению позитивного наличия бытия». Перевод запутанно звучит, в оригинале использовано хайдеггеровское Dasein, понятие, которое многозначительно переводят «наличное бытие» или «себе-бытие». Это нарочно выглядит сложным, Гегель употребляет то же самое слово, и в гегелевских текстах слово «Dasein» переводят просто как «бытие». Имеется в виду то, что хайдеггеровская онтология, то есть первичность силы бытия по отношению к преходящей морали – подвергнута сомнению. Можно рассуждать так: бытие пребывает вне оценок, оно разрушает или созидает, но оно остается бытием, оно течет, и оно есть. А можно усомниться в незыблемости гармонии бытия – если нарушена мораль. Вот Адорно и высказал это сомнение: само по себе «наличие бытия» еще не позитивно. Именно об этом писал немец Генрих Бёлль в «Бильярде в половине десятого» – о том, что архитектору нельзя строить мосты в этом анти-человеческом мире. Именно так создавал свою новую анатомию Пабло Пикассо – вопреки античной гармонии, поперек онтологии бытия. Пикассо – наиболее анти-хайдеггерианский художник из всех возможных, его позднее искусство – опровержение европейской онтологии, опровержение европейского мифа (столь дорогого, кстати, Хайдеггеру и нацистам). Пикассо изобразил, как мимикрирует и рассыпается европейская гармония, как формируется новый герой – и лицо этого нового героя может напугать буржуа.