Чертополох и терн. Возрождение веры — страница 116 из 177

Для Данте – миропорядок включает в себя не только членение на Ад, Чистилище и Рай, но и господство императора над земными выгодами и страстями; все это вместе воплощается в Любви. Как именно Любовь господствует над мелкими страстями – это вопрос не только теологический, но и (в Земной ипостаси Любви) чувственный. Почему Любовь воплощает именно императорскую власть (а не, скажем, власть возлюбленной над любимым в традиции трубадуров), это также не ясно. Но для Данте таких вопросов на девятом уровне небес вовсе не существует. Любовь, по Данте, есть не что иное, как закон миропорядка, это такой же идеальный закон или идеальный образ, как золотой век у Вергилия. Но, как бы идеален этот образ ни был, его строительные функции налагают определенные обязательства на образ Беатриче. Та Любовь, что «движет солнце и светила» – это закон, а не личное чувство, и в этом законе нет неоплатонического единения личного и надличного. То, что неоплатоники приписали Данте спустя столетия и что описывается мистическим сочетанием Любви Небесной и Любви Земной, в поэме Данте отсутствует. И в этом – глубокое, фундаментальное непонимание неоплатониками Данте, которого они часто именуют своим кормчим. Именно Земной Любви, которая образовала бы с Небесной Любовью неслиянно-нераздельное единство, в образе Беатриче нет. Тот факт, что Беатриче никогда не была земной возлюбленной Данте в том смысле, какой вкладывает в эти слова провансальский трубадур или Гвидо Кавальканти, принципиален для текста «Комедии». Любовь Данте не связана с земным чувством вовсе, принципиально не связана; это вовсе не человеческое чувство, но надличное. Любовь в политико-религиозной конструкции Данте именно потому бессмертна, что она никогда в земных эмоциях и не существовала, ее закон можно лишь прозреть через земную ипостась. Но закон этот – надмирный.

Любовь для Вергилия (если только отношения Энея с Дидоной можно именовать этим словом) послужила поводом для строгих государственных сентенций, внушенных Энею божеством: следует покинуть женщину, отвлекающую от государственных свершений, и следовать путем славы. «Женщины раб, ты забыл о царстве и подвигах громких?» Перевод не вполне точен: в оригинале uxorius, «любящий муж» (образ «раба женщины» есть у Проперция, Тибулла и Овидия, не у Вергилия, хотя по сути «любящий муж» в данном контексте равен «рабу женщины» – так видят Энея со стороны). Как ни странно, буквальный перевод усугубляет проблему: «любящий муж» забывает о любви, когда Меркурий (ранее Юпитер) напоминает ему о долге перед потомками – но что есть долг перед потомками? Никаких потомков у Энея еще не существует, он именно бежит от женщины, с которой мог бы создать потомков, и с этой точки зрения призыв Меркурия нелеп. Речь идет о государстве, которое необходимо создать. И тем самым любовь противопоставлена государственному интересу.

Эней, разумеется, думает именно о царстве и, когда оправдывается перед Дидоной, мол, его упрекает тень отца, – то лукавит. «Тень отца» желает восстановления могущественного царства, это совпадает с призывом Юпитера и выражается в словах «сила и слава». Эней выглядит некрасиво, хотя Вергилий и прибегает к уловке: с Энея вина мягко снимается, Энею словно не хочется делать выбор (Italiam non sponte sequor, «я не по воле своей плыву в Италию»). Данте усвоил прием «снятия ответственности в силу непреодолимых обстоятельств» от Вергилия – так его дружба с Кавальканти ставится именно в положение любви Энея к Дидоне – и рад бы дружить, но коль скоро мой «первый друг» не верит в бога и не чтит Вергилия, то сами понимаете. Мимоходом стоит обратить внимание на феномен «выбора Энея» в «Сиде» и «Гамлете»: выбор, который осуществляет Сид в драме Корнеля – это личный выбор, не навязанный богами; что касается Гамлета, то он вовсе подвергает указание призрака сомнению и желает убедиться во всем самостоятельно. И Сид, и Гамлет – индивидуальности, любящие и ставящие любовь выше всего; следование долгу потому заставляет их идти против любви, что, не совершив рокового поступка, они стали бы недостойны любви. Эта неразрешимая экзистенциальная проблема лежит в основе выбора Гамлета и Сида; это, если угодно, взгляд на вещи, свойственный Кавальканти.

Но для Энея (и Данте) выбор стоит иной и осмысляется иначе. Энею попросту предложено оставить Дидону, и он подчиняется. Экзистенциального выбора здесь нет.

Важно и то, что Эней оправдан Вергилием и оправдан Данте – в то же самое время Данте помещает Одиссея в 8-й круг Ада. Одиссей, уехавший от Цирцеи, где был околдован, к собственной жене Пенелопе – и Эней, оставивший любящую его без всякого волшебства Дидону, чтобы выполнять поручение богов по строительству государства, – это абсолютно несопоставимые по моральным качествам герои. Однако Одиссей горит в Аду («пламень раздвояет жало»), и Данте с Вергилием указали причину, по которой Одиссей наказан. Как и в случае с хронологией смерти Гвидо Кавальканти, Данте прибегает к лукавой подтасовке: Одиссею вменяется в вину то, что он оставил жену, сына и отца, чтобы уплыть (уже после возвращения) к Геркулесовым столпам (открывая город, в дальнейшем названный Лиссабоном).

Ни нежность к сыну, ни перед отцом

Священный страх, ни долг любви спокойный

Близ Пенелопы с радостным челом

Не возмогли смирить мой голод знойный.

Ад, XXVI, 94

Эпизода с отъездом Одиссея из Итаки в «Одиссее» нет. С данной версией Данте мог ознакомиться единственно из поэмы своего учителя – Брунетто Латини. Казус подробно описал Франческо Галлори (Francesco Gallori): Латини упоминает о возможном путешествии Одиссея туда, «где заканчивается земля»; в классической литературе тех лет упоминаний об этой поездке Одиссея не было. Данте заимствует версию у Латини, заведомо зная, что к гомеровскому тексту отношения история не имеет. Трюк дает возможность славить строителя Италии, противопоставляя его греку, и автору «Энеиды» Вергилию разрешается высокомерно разговаривать с героем Гомера:

«Когда почтил вас много или мало, – так Вергилий говорит Одиссею и Диомеду, – слагая в мире мой высокий сказ, постойте!» Ад, XXVI, 82.

Склонясь перед «высоким сказом» Энеиды, герои «Илиады» и «Одиссеи» замирают. Что значит вина Энея перед Дидоной, когда имеется подлинно виновный – Одиссей! Такого рода трюк привычен для распределения наказаний в «Комедии»: сделано все, чтобы представить Энея правым. Важно и то, что Дидона – царица Карфагена, того самого города, который «должен быть разрушен», и был разрушен за сто лет до написания поэмы – к вящей славе римского государства. В дальнейшем на пепелище, засыпанном солью, город был отстроен заново и стал частью римской Африки. По крайней мере трижды, в 3-й и 4-й песнях «Энеиды», царица Дидона отождествляется с «высоким Карфагеном», а ее самоубийство сопровождается строками:

Кажется, весь Карфаген или старинный Тир под ударом

Вражеским рушится в прах и объемлет буйное пламя

Кровли богов и кровли людей, пожаром бушуя.

Если добавить к этому, что именно строки, описывающие отплытие Энея, безумство Дидоны и самоубийство царицы, и принято считать вершиной любовной поэзии Вергилия, то место любви среди прочих ценностей римского поэта делается очевидно.

Даже и на миг трудно представить, что строки «женщины раб, ты забыл о царстве и подвигах громких» могли бы найти понимание в очень ясном мировоззрении республиканца Кавальканти. Данте ставит былому собрату в вину, что тот не чтил Вергилия, но как же мог Кавальканти чтить то, что он не уважает в принципе?

Любовь для Данте и любовь для Кавальканти – субстанции несхожие; именно это и послужило причиной раздора двух поэтов; возможно, следует определить расхождение во взглядах Кавальканти и Данте еще более резко. Кавальканти полагал, и это можно понять из его строк, что Данте, манифестируя Любовь как надмирный закон, незаметно для себя (или же, как ясно теперь, обдуманно) превратил любовь в эквивалент государственной идеи, и конкретно – имперской идеи.

Для Данте Любовь – это государственная строительная воля, горящая страсть к власти, к государственному долгу, к воплощению повелительных дерзаний.

Кавальканти, ощущавший любовь как предельное напряжение существа, которое дается человеку для понимания его бренности, поскольку та часть души, что любит, смертна, полагал, что если любовь переживет смертную душу, то станет уже иной субстанцией, претерпевшей страдание.

Вы видите при каждой нашей встрече,

Как дух Амора трепет вызывает:

Приходит он, иначе не бывает

Лишь только в час кончины человечьей.

Для Кавальканти подлинность Амора именно в том и состоит, что Амор – вестник и любви, и смерти одновременно. Экзистенциальное понимание любви приводит Кавальканти к утверждению, что обреченная смертная любовь есть причина лучших человеческих качеств, розданных другим в момент (и благодаря) собственной обреченности.

Дух тонкий, проходя сквозь очи, ранит

И дух ума, дремавший, пробуждает,

Что дух любви к движенью принуждает,

А тот все духи к благородству тянет.

И далее:

Дух сладостный иной, который следом

Дух милосердья за собой приводит.

В пробуждении милосердия и благородства (не в абстрактных качествах государства, но в личном милосердии и благородстве), по Кавальканти, и состоит роль Земной Любви к Прекрасной Донне; в этом-то и состоит «жестокость» Амора и Донны, традиционно отмеченная провансальскими трубадурами. Провансальские поэты для Гвидо всегда пребудут единомышленниками (см. канцону «В Тулузе донну встретил я…»).

Для Данте Амор – еще со времен Vita Nuova – грозное воинствующее божество, зовущее на бессмертные подвиги; в дальнейшем мы понимаем, что это подвиги во имя мирового и государственного строительства. Мысль строительства империи главенствует над тем, что, как полагал Кавальканти, является чистым духом. И, развивая метафору Данте (собственно, эта метафора настолько прозрачна, что ее развить несложно): Любовь для Данте – это образ Империи.