Чертополох и терн. Возрождение веры — страница 136 из 177

Фактически Микеланджело объединил обличение Данте с плачем Иеремии – слил оба яростных крика воедино. «Горе мне, мать моя, что ты родила меня человеком, который спорит и ссорится со всею землею!» – говорит Иеремия, не пожелавший идти в вавилонский плен, но, оставаясь в разоренной стране своей, не склонивший головы перед новой властью. Иеремия на фреске закрывает себе рот рукой: пророк постоянно сетовал, что не обладает достаточно внятной речью, и Бог однажды вложил ему язык, научил говорить. Иеремия (во многом прообраз Христа – он бросает упрек своему народу и собственной вере) выполняет противоречивую миссию: и ограждает иудейский народ от влияний, и укоряет народ в гордыне, отказывает в исключительности. Исключительность надо заслужить смиренной жертвой. Скорее всего, в Иеремии Микеланджело написал самого себя, вечной мукой художника было то, что он не говорит ясно; это автопортрет во всех отношениях.

В том, что он примерил на себя роль пророка, Микеланджело вторил интеллектуальному подвигу Савонаролы, истинного учителя. Даже не Данте и не Гирландайо (он учился у Гирландайо один год (1488–1489) и, разумеется, не Лоренцо Медичи (ему было пятнадцать лет, когда он вошел в сады Медичи, и семнадцать, когда Лоренцо умер), но Савонарола может именоваться вдохновителем Микеланджело. Ветхозаветную страсть мастер перенял от доминиканца: в проповедях по пророку Аггею – фактически предсмертных проповедях – Савонарола сопоставил историю иудеев с судьбой флорентийцев, забывших христианство. Сопоставить грехи флорентийцев с хрестоматийными, давно изобличенными грехами – что может быть привычнее для уха прихожанина. Микеланджело увидел в этом не прием риторики, но структурное историческое размышление. Микеланджело находился под влиянием Савонаролы в юности, с годами влияние окрепло. Уехав из Флоренции после смерти Великолепного, Микеланджело вернулся во время недолгого торжества Республики Савонаролы. Мы не имеем прямых свидетельств их встреч (косвенные – о присутствии художника на проповедях), но вот строки Гвиччардини, человека трезвого: «То, что сделал фра Савонарола для сохранения добрых нравов в городе, были дела святые и удивительные, и никогда во Флоренции благонравие и благочестие не были столь высоки, как в его время, а после его смерти все пришло в такой упадок, что стало очевидно: все хорошее возникло и существовало только благодаря ему. Перестали играть публично в азартные игры, и даже дома играли со страхом; стояли закрытыми таверны, служившие прибежищем развратной молодежи и всех пороков, содомия была подавлена и сильно обуздана, большинство женщин перестали носить бесстыдную одежду, подростки порвали с порочным образом жизни и стали жить честно»… Гвиччардини (и не он один) описывает далее, как это укрощение буйных нравов вело к ханжеству и казарменному преследованию вольнодумцев, ситуация слишком известная по всем революциям, направленным против разврата знати и ведущим к пуританскому насилию. Важно в данном случае то, что Микеланджело был свидетелем этих социальных перемен, равно как и разгрома Республики Иисуса Христа. Наперсница художника, властная Виттория Колонна, по преданиям, была сторонницей Савонаролы, участницей кружка «Итальянские реформаторы»; это, возможно, сыграло свою роль; впрочем, Микеланджело в этот кружок, как и ни в какой иной, не входил. Даже не будь этих подробностей биографии, не будь деталей в произведениях (в сцене Страшного суда изображен монах, воскресающий из мертвых, чертами схожий с Савонаролой), достаточно сказано самим потолком капеллы. Никакие ссылки на источники не могут заменить текста: надо лишь текст прочитать. Структурное членение потолка Сикстинской капеллы имеет столь же веское обоснование, как структурное членение книг Ветхого Завета и «Комедии» Данте.

Членение пространства, предложенное Микеланджело, обусловлено не только устройством нашего сознания, ставящего главное событие впереди второстепенных. Также важна, если не важнее, структура истории Израиля, претерпевшего раздел на два государства, затем два типа пленения, а затем рассеяние. Именно так и рассыпается на составные плоскости кессонная композиция плафона. Испытания, выпавшие на долю народа Израилева, также систематизированы: выделены те, что связаны с проблемой генезиса, становления рода, – и те, что посланы как кара за грехи человеческой природы, а также выделены существенные пункты хроники, когда беда и искус преодолены усилием.

Сравнение усобиц итальянских городов-государств (описанных Данте) с распрями Израилевых колен (описанных пророками) есть логическое продолжение проповедей Джироламо Савонаролы, выведенное на уровень мирового обобщения.

Пророк, не услышанный народом, – сюжет банальный; Микеланджело говорит не об этом. Он описывает, как люди продвигаются к осуществлению своей миссии: из обещания быть человеком – становятся людьми. Задача, стоявшая перед еврейским народом – так, как сформулировал для евреев задачу Господь, – тяжела. Народу, избранному Богом в качестве собственного зеркала, надлежало стать людьми по образу и подобию Божьему – свободными от грехов. В затрудненном самоосознании – образ бедствий Италии, но более того – это образ всей истории человечества.


Дидактический уровень фресок потолка:

История избранного народа должна содержать практический урок.

Целью истории является создание свободного, равного Богу человека и одновременное совершенствование Бога – этот взаимосвязанный (в отношениях Человека и Бога) процесс Микеланджело описывает.

Это история целенаправленная, суммирующая время. Александру, желавшему присоединить Восток к Западу и стать своего рода западным персидским царем, западным Ксерксом, требовалось для осуществления глобальной исторической концепции суммировать гигантские пространства; он мнил себя олицетворением великого объединенного пространства, «гегемоном». Но замысел истории, как его трактует Микеланджело, делает «гегемоном» всякого человека. Существующая и сегодня, и всегда история, понятая как процесс самоосуществления, процесс растущий и развивающийся, – формует человека свободного, не царя – и не раба.

Человек обязан пробудиться, восстать ото сна. Сопротивление небытию есть не что иное, как восстание, и требует пробуждения всех сил. Принято говорить, что Микеланджело пишет мощные античные тела, но античная пластика не знает столь мощных фигур – даже Фидий таких не создал; мощь собрана в усилии сопротивления. Такой мощью мастер наделяет пророков, коих привычно представлять уязвимо хрупкими. Фреска потолка призывает к восстанию из небытия – для того чтобы принять участие в таком восстании, надо стать особенным.

Присовокупив Ветхий Завет к античности (пластически он совершил именно это), создав единую общую историю, Микеланджело населил неожиданно распахнувшееся пространство особыми людьми – создал тип человека, чего до него никто не делал, помимо Господа Бога; если Бог начал работу, завершил Его труд Микеланджело. Как ни странно, идеальный человек, созданный воображением Микеланджело, не похож ни на кого из современных художнику общественных деятелей – ни на политиков, ни на кондотьеров, ни на гуманистов. В то время было принято использовать черты реальных персонажей, перенося их в облики героев и святых; Джулиано Медичи, увековеченный Боттичелли как Себастьян и Марс, – характерный пример. Было принято переживать светскую хронику как планетарное событие: групповые портреты семей олигархов украшают капеллы храмов. В эпоху кватроченто наивная лесть сочеталась с декларацией независимости автора. Герой, выпестованный Ренессансом, с виду независим и горд, но на картине в виде мифологического персонажа изображен придворный, знающий правила двора слишком хорошо. И тонкий привкус угодничества присутствует практически в любом произведении Высокого Возрождения. Понятно, что во времена барокко и абсолютизма угодничество стало принципом, а во время Ренессанса это попутный эффект; и все же, читая письма художников, изучая трактовки образов, диву даешься, как мастера, служащие Любви Небесной, могли покорно следовать прихоти Любви Земной.

Современное представление о независимости художника во время Ренессанса появилось благодаря одной-единственной строптивой фигуре – благодаря Микеланджело Буонарроти. Непреклонный, как ван Гог, и свободный в страсти, как Гойя, Микеланджело явил в эпоху кватроченто ту степень личной независимости, о которой говорили решительно все, но которой не демонстрировал никто. Неспособный к мелкости, Микеланджело не унизился до льстивых портретов. Его не интересовало, как выглядят просвещенные Гонзага, величественные Сфорца, гордые д’Эсте, обаятельные Медичи – он прошел мимо, не заметив значительных лиц. Человек, созданный Микеланджело, – это независимый субъект, вовсе не имеющий прототипа.

Если бы «человек Микеланджело» не появился, усилия культурной гибридизации остались бы без конкретного адреса, некому было бы этим богатством пользоваться. Гедонистическое многобожие присовокупить к монотеистической проповеди любви – умозрительно возможно; египетскую мистику можно привить к ветхозаветным императивам; мудрость Каббалы можно сочетать с астрологией Азии. Этим, собственно, занимался и Пико делла Мирандола, и Марсилио Фичино; почувствовать через мистику Востока христианскую истину хотели александрийские неоплатоники. Однако того субъекта, для которого эта сплавленная воедино мудрость тысячелетий возникла, не существовало. Пико лишь обещал человеческому роду, что тот однажды отыщет для себя достойное воплощение, – но не указал ни конкретный срок, ни (что еще важнее) того, каким будет возникший из предварительного наброска человек. Человек – лишь обещание; Бог наметил возможность становления – теперь человек обязан состояться, выстроив свою перспективу и свое время. Пико надеется, что новое качество бытия человека появится, как только мир будет осознан как единое бесконечное целое, – вот в этот момент возникнет нравственный и волевой субъект. Но это гипотеза и набросок.

Фома Аквинский, комментирующий Аристотеля с позиций христианской морали, говорит о конкретном устройстве социума, в том числе об организации ежедневного хозяйства; и все же за пределами рассуждений остается ежедневный процесс самоидентификации человека, который должен совместить несколько знаний в единую веру и жить сообразно такого рода вере каждый день. Понятно, что в Зевса верят иначе, нежели в Христа, но мысль Аристотеля и Платона вошла как формообразующая в субстанцию культуры –