Чертополох и терн. Возрождение Возрождения — страница 101 из 205

Требовалось радикальное решение; Гоген захотел стать свободным до конца, а именно: освободиться от всех стереотипов общества. Это не эскапизм, напротив – революция, но особая, не классовая; Гоген успел убедиться, что все столичные революции, произведенные по чужим лекалам, губительны: мгновенно оборачиваются контрреволюциями и присваиваются рынком. Революция импрессионизма вызывала у него брезгливость. Настоящая революция делается в одиночку, и республика (буде таковая однажды состоится) должна строиться силами людей, способных на поступок, избранных; никак не кружком единомышленников, не партией и не классом; и уж точно не нацией.

2

В своей книге «Прежде и потом» (воспроизводящей название книги Карлейля «Теперь и прежде» и даже написанной под влиянием Карлейля) Гоген саркастически пишет: «Вы обязаны обществу… Сколько я ему должен? А сколько оно мне должно? Слишком много. Будет ли оно платить? Никогда».

Строительный пафос революции Гогену чужд: какое бы общество революция ни выстроила, все неизбежно приобретает черты империи; законотворчество все извратит. В картине Домье «Семья на баррикаде» изображен необходимый минимум для построения справедливого общества – союз любящих (так же считали Аристотель и Энгельс). Но Гоген даже в таком союзе не нуждался: он и собственную семью оставил. Решительное нежелание принять любую форму соглашения с социумом можно счесть крайней формой анархии, но Гоген далек от любой партии, в том числе и от анархической. Гоген жил так, как заповедовал Карлейль, ставящий героя вне истории общества. Точнее, Карлейль понимал «историю» как совокупность жизнеописаний великих людей. Согласно Карлейлю (эту мысль он утверждает в любой книге разными словами) «истории» как науки не существует, поскольку не существует «факта», который не вытекал бы из предыдущих фактов и не давал бы оснований для последующих. Таким образом, если верить Карлейлю, не существует твердых предикатов для рассуждения о науке истории, но все связано с личными интерпретациями; в конце концов, Карлейль свел все к строгой формулировке: «История мира есть жизнеописание великих людей».

В 1889 г. Гоген пишет программный натюрморт с книгой Карлейля «Sartor Resartus», которую, судя по всему, прочел в Бретани. Холст называется «Портрет Мейера де Хаана» (товарища Гогена по жизни в Понт-Авене), и образ де Хаана использован в данном холсте как метафора испуганного иудея перед лицом внезапно открывшейся истины. Якоб Мейер Исаак де Хаан был иудеем из иудейской семьи в Амстердаме; маленький рыжий де Хаан в характерной еврейской кипе забился в угол картины и с ужасом глядит на стол, где находятся важные предметы: яблоки, лампа, книга Мильтона «Потерянный рай» и книга Карлейля «Sartor Resartus». Яблоко познания, лампа света, поэма об утраченной человеческой сущности и манифест героя-сверхчеловека. Иудей ужасается потерянному раю и пугается прихода нового титана. Мысль о новом «избранном народе» неизбежно должна была посетить Гогена, хотя бы потому, что он уже давно размышлял о дикарях, обитающих в южных морях, как о последней надежде мира, к тому времени побывал на Мартинике. Там, среди не тронутых европейским «чистоганом» (Карлейль использует французское хлесткое chistogan, а не английское lucre; Гоген часто прибегает к этому термину, характеризуя цивилизацию), в девственном народе осталась чистота. Сравнивая первобытную природу, не тронутую цивилизацией, и европейцев – Гоген противопоставляет мощь природных людей – кукольности парижан (см., например, жалкую фигурку отца семейства «Портрет семьи Шуффенекер», 1889). Иудей (да Хаан), символ иудаизма, выбран сознательно – тот, кто олицетворял некогда «избранный народ» и Завет, нынче съежился от осознания того, что грядет новая сила. К тому времени, как Гоген прочел манифест Томаса Карлейля, он уже стал бо́льшим героем-индивидуалистом, нежели сам Карлейль; найти единомышленника художнику было важно. Впрочем, Карлейль оказал сокрушительное влияние на многих деятельных людей: книга Томаса Карлейля, предвосхищавшая Ницше, вдохновляла противоречивые характеры, в числе почитателей Энгельс и Гитлер, Хьюстон Чемберлен и Борхес, который знал многие страницы наизусть. Карлейль написал манифест сверхчеловека, который легко интерпретировать как крайне правый и даже нацистский, хотя написан текст будто бы социалистом. В личности Гогена безусловно много черт ницшеанских, которые он в себе культивировал: героика Карлейля пришлась кстати.

Утверждение Карлейля, будто мировая история – это Евангелие, а «истинные священные писания – это гениальные люди, люди же талантливые и прочие – попросту комментарии» (глава «Точка покоя», «Sartor Resartus») – напоминает по пафосу книгу «Так говорил Заратустра» и некоторые сентенции Гогена, сохраненные в его статьях, книгах или мемуарах друзей. Что же касается самой живописи Гогена, то она в буквальном смысле слова вышла из этой карлейлевской фразы. Евангелие Гоген трактует как летопись жизни чистых природных людей, однажды искаженную вульгарной цивилизацией. Сам же он, летописец простого бытия полинезийцев (носителей тайны подлинного Евангелия), становится не меньше чем пророком.

Карлейль пишет так: «Они (великие люди. – М.К.) были вождями себе подобных, каждый из них – кузнец, мерило и, в самом широком смысле слова, создатель всего, что свершило или достигло человечество». Это, по сути своей ницшеанское, если не фашистское, высказывание Гоген, судя по письмам ван Гога, не раз излагал в беседах в Арле, и «сверхчеловеческое» желание судить мир по себе пугало его собеседника, христианина.

Париж, в который приехал Гоген, и Европа в целом – в конце XIX в. уже осваивает дискурс фашизма. «Аксьон франсез» Шарля Морраса политически оформился в 1905 г., но, начиная с процесса Дрейфуса и в особенности с его оправдания, определенная часть общества (например, Эдгар Дега) живет с формулировкой газеты Éclair: «Самое нужное сейчас – воссоздать Францию как общество, восстановить идею родины, обеспечить непрерывность наших традиций и приспособить их к условиям нынешнего времени, преобразовать республиканскую и свободную Францию в государство, настолько организованное изнутри и сильное снаружи, как это было при старом порядке».

Сколь бы ни парадоксально это прозвучало, но Томас Карлейль, который, осуждая Французскую революцию, одновременно и восхищался ей, оказался вдохновителем движения, имеющего корни в Вандее и со временем воплотившегося в Виши.

Бертран Рассел в «Происхождении фашизма» (1935) ссылается на Карлейля, как на одного из предтеч/вдохновителей фашизма, наряду с Ницше. Рассел цитирует книгу Ницше «Воля к власти», которой Гоген не знал (книга написана в 1888 г.): «Человечество – несомненно, скорее средство, чем цель… человечество – просто материал для опыта». Цель, которую Ницше предлагает, – это величие исключительного человека: «Цель – достигнуть этой огромной энергии величия, которая может создать человека будущего средствами дисциплины и также посредством уничтожения миллионов неумелых и неприспособленных, который тем не менее может избежать разрушения в виде страданий, созданных вследствие этого, подобных которым никогда прежде не видели». «Следует заметить, что эта концепция цели не может считаться сама по себе противоположной разуму, – пишет Рассел, – так как вопросы целей не подвержены рациональному обсуждению. Нам это может не нравиться – мне лично это не нравится, – но мы не можем опровергнуть это (…)». Сказанное Расселом может быть с равным успехом адресовано не только Ницше и Карлейлю, но и Полю Гогену, искреннему художнику, ненавидевшему угнетение и стандарты – поставившему целью создать проект человека будущего. Таким «человеком будущего» был он сам, собственное становление он изучал со страстью ученого, ставящего опыты на себе.

Следует с беспристрастностью спросить: считал ли Гоген туземцев, населявших Таити и Маркизские острова, существами, равными себе? Ответ будет отрицательным. Гоген видел в таитянах ту среду, в которой может раскрыться его собственный потенциал, но никоим образом не приравнивал существование дикаря к своему. Он не был колонизатором; аналитический ум Гогена разделял угнетение (коего не одобрял) и использование среды в том виде, в каком среда сохранилась, не давая этой среде возможности эволюционировать.

Рассел с сухой точностью указывает на то, что в Карлейле пленило Гогена и Энгельса: «(…) разновидность социализма и забота о пролетариате, в основе которой на самом деле лежала неприязнь к капитализму и нуворишам. Карлейль делал это так хорошо, что ввел в заблуждение даже Энгельса, чья книга об английском рабочем классе 1844 г. упоминает его с наилучшей похвалой. Учитывая это, мы едва ли можем удивляться тому, что множество людей поверили в социалистический фасад национал-социализма». Так и в случае Гогена не приходится удивляться тому, что вместе с хрестоматийным «сочувствием к малым сим», к «отверженным», к «труждающимся и обремененным» – он принял доктрину сверхчеловека, лепящего мироздание на свой манер. В известном смысле Гоген противопоставил концепцию «героя» и «сверхчеловека» – революции. Гоген столь декларативно не любил капитализм, что, когда отказался от культуры и цивилизации капиталистической Европы, он, незаметно для себя самого, отказался и от буржуазного, традиционного «гуманизма», размещенного в общем издании, под той же обложкой, что и лицемерная цивилизация. Любая благотворительность казалась ему мелодрамой; революция же проходила под знаком «благотворительности».

Название картины «Золото их тел» отсылает зрителя не только к Эльдорадо и конкистадорам (несомненно, не любимым Гогеном), но и к «человеческой глине», из которой можно слепить рай – простой, некорыстный, лишенный сантиментов.

Обвинения в адрес Карлейля, сформулированные Расселом, не вполне добросовестны: сравнение с Ницше не до конца справедливо. Обратить внимание на сходство требовалось, чтобы сказать о ницшеанстве Гогена, но в книге Карлейля художник прочитал не только про героизм. Карлейль сочувствовал угнетенным; памфлет о чартизме, который ценил Энгельс, написан оттого, что Карлейль не верил в хартии. Памфлет оставляет странное впечатление: Карлейль высмеял «благотворительность», «законы» о бедных» и т. п.: они не изменят сути угнетения, демократия не поможет, парламентаризм не поможет. То, что Карлейль предлагает («проповедь труда» и «нравственное чувство»), кажется еще менее убедительным: проповедь честного труда должны прочесть герои и стать образцом; но где героя взять?