— Я музыкант, — отвечал тот. — Родился я очень далеко отсюда и когда-то пользовался на родине большой славой. В молодости я творил на соблазн людям и разжигал страсти, которые привели меня к преступлению. В старости я хочу употребить на добро те способности, которые обращались на зло, и искупить вину тем же самым, за что мог быть осужден.
Слова незнакомца показались послушнику загадочными и не вполне ясными; в нем пробудилось любопытство, и, подстрекаемый им, он все расспрашивал, а его собеседник продолжал:
— В глубине души я оплакивал преступление, которое совершил, но, моля Бога о милости, не находил достаточно сильных слов, чтобы выразить раскаяние, как вдруг однажды мне на глаза случайно попалась Библия. Я открыл ее и на одной из страниц нашел псалом Давида — вопль истинного раскаяния. С той минуты, как я прочел начальные строфы, я думал лишь о том, чтобы отыскать такую великолепную, такую возвышенную музыкальную форму, которая могла бы достойно выразить величественную скорбь царя-пророка. Я не нашел ее; но, если мне удается передать то, что я чувствую, то, что смутно звучит в моем сердце, я убежден, что сочиню столь дивное Miserere, какого еще не слыхивали смертные, столь потрясающее душу, что при первых его звуках сами архангелы в слезах возопят вместе со мною: «Помилуй!» И Господь помилует свое несчастное создание.
Тут странник замолчал на минуту, вздохнул и продолжал прерванную повесть. Послушник, несколько человек, принадлежащих к аббатству, и два-три пастуха монастырской фермы, собравшиеся вокруг очага, внимали ему в глубоком молчании.
— С тех пор, — продолжал он, — я исходил всю Германию, всю Италию и бóльшую часть этой страны, известной своей религиозной музыкой, и все еще не слыхал ни одного Miserere, которое вдохновило бы меня, решительно ни одного, а слышал я их столько, что могу сказать — слышал все.
— Все? — сказал тогда один из пастухов. — А вы уже слышали Горное Miserere?
— Горное Miserere?! — воскликнул музыкант в изумлении. — Что же это?
— Так я и знал, — пробормотал пастух и затем произнес таинственным голосом: — Это Miserere, которое слышат только те, кому приходится, как мне, день и ночь ходить за стадом по кустам и скалистым горам. Про него существует целая легенда, и очень старинная; но она столь же правдива, сколь и невероятна.
Среди самых диких скал, окаймляющих долину, в глубине которой стоит аббатство, много лет назад… да что я говорю — много веков, — был знаменитый монастырь. Этот монастырь воздвиг на свой счет один богатый вельможа, у которого был сын, великий злодей. В наказание за его злодейства отец и лишил его наследства, а все свое имущество и свои владения завещал на постройку монастыря. Это все хорошо; но сын, как вы увидите, был сделан из чертовского материала, если только не был самим сатаной во плоти. Он и проведал, что его владения во власти монахов, а замок превращен в церковь. Тогда он собрал разбойников, своих товарищей по той постыдной жизни, которую вел, покинув жилище предков, и вечером в Страстной четверг, когда монахи собрались в церковь, только они запели Miserere, поджег монастырь, разграбил храм и, как рассказывают, не оставил в живых ни одного монаха. После этого злодейства разбойники вместе со своим предводителем исчезли неизвестно куда, быть может — в самый ад. Пламя разрушило монастырь до основания; лишь от церкви еще уцелели развалины на вершине утеса, с которого струится водопад. Низвергаясь со скалы на скалу, он образует речку, омывающую стены аббатства.
— Ну a Miserere? — нетерпеливо прервал музыкант.
— Подождите, — с важностью возразил пастух, — все в свое время. — И продолжал: — Окрестные жители ужаснулись злодеянию. От отца к сыну, от сына к внуку пошли рассказы о нем в долгие вечера; но еще более поддерживает воспоминание о нем то, что каждый год, в ту ночь, когда монастырь сгорел, в развалившиеся церковные окна видно, как сияют огни, слышится какая-то странная музыка, а сквозь завывания ветра доносится мрачное, страшное пение. То монахи, не успевшие очиститься от грехов перед смертью, возвращаются из чистилища и поют Miserere.
Присутствующие переглянулись с некоторым недоверием; только странник, по-видимому заинтересовавшись повествованием, тревожно спросил у рассказчика:
— И вы говорите, что это чудо повторяется еще и теперь?
— Через три часа оно, наверно, начнется, потому что сегодня как раз Страстной четверг, а на монастырских часах только что пробило восемь.
— Далеко ли этот монастырь?
— Да лиги[66] за полторы отсюда… Но что вы делаете? Куда вы идете в такую ночь? Побойтесь Бога! — закричали все, увидев, как паломник встал со скамьи, взял посох и направился к двери.
— Куда я иду? Слушать чудесную музыку, настоящее Miserere, Miserere тех, кто возвращается на землю после смерти.
И с этими словами он покинул изумленного послушника и не менее удивленных пастухов.
Ветер завывал и сотрясал двери, будто могучая рука старалась сорвать их с петель; дождь лил потоками и хлестал в окна, и по временам яркая молния на мгновение освещала горизонт.
Когда минута изумления прошла, монах воскликнул:
— Да он сумасшедший!
— Совсем сумасшедший! — повторили пастухи и, раздув огонь, снова стеснились вокруг очага.
Часа через два пути таинственный странник, которого в аббатстве назвали сумасшедшим, следуя по течению реки, указанной ему пастухом, дошел до того места, где возвышались черные величественные развалины монастыря.
Дождь перестал, облака плыли темными полосами, и из-за их неровных краев украдкой вырывался луч бледного, неверного света; ветер точно стонал, бичуя массивные столбы и врываясь в пустынные руины. Однако здесь не было ничего странного и сверхъестественного. Тот, кому нередко случалось спать, не имея другого приюта, кроме покинутой башни или одинокого замка, тот, кому случалось бесстрашно переносить в бесчисленных странствиях тысячи мучений, конечно, знаком с подобными звуками.
Водяные капли, струившиеся в скважины разрушенных сводов и падавшие на плиты с мерным стуком, подобным стуку маятника; крик совы, приютившейся под каменным ореолом изваяния, уцелевшего в углублении стены; шорох ящериц и змей, пробужденных бурей от летаргического сна и высовывающих из нор отвратительные головы или ползающих среди сорных трав, выросших у подножия алтаря и между могильными плитами, составлявшими церковный пол, — все эти странные, таинственные звуки уединения и ночи явственно доносились до слуха странника, который сидел на обломках памятника и с тревогой ожидал того часа, когда должно было совершиться чудо.
Время шло, и ничего особенного не случалось; раздавались те же бесчисленные звуки, соединяясь в тысячу различных ладов, но все те же самые.
«А что, если он меня обманул?» — подумал музыкант; и в это мгновение послышался новый звук, необъяснимый в таком месте, подобный странному звону, какой производят часы за несколько секунд перед тем, как начинают бить, — звук вертящихся колес, натягивающихся пружин, целого механизма, который медленно приходит в движение, начиная снова свою таинственную механическую жизнь. Затем ударил колокол… раз… два… три… до одиннадцати.
В разрушенном храме не было ни колокола, ни часов, ни даже башни.
Еще не успел замолкнуть последний удар, отдаваясь эхом, еще слышался звон, сотрясающий воздух, как уже гранитные навесы, защищавшие изваяния, мраморные ступени алтарей, стрелы готических сводов, сквозные перила хоров, трилистники карнизов, черные подпоры стен, мощенный плитами пол, арки и вся церковь вдруг стали освещаться, хотя не видно было ни факела, ни свечи, ни лампады, которая разливала бы столь необыкновенный свет.
Казалось, что желтые кости скелета засветились фосфорическим огнем, засияли в темноте голубоватым, беспокойным, страшным светом.
Казалось, что все оживает, словно гальванизированный труп в судороге своей подражает жизни, и это мгновенное движение ужаснее, чем полная неподвижность. Камни соединились с камнями; алтарь, остатки которого были разбросаны в беспорядке, стал целым и невредимым, будто мастер только что закончил его последним ударом резца; поднялись рухнувшие капеллы; развалившиеся капители, разрушенные арки капризно переплелись между собою, а колонны образовали порфировый лабиринт.
Когда храм возник из развалин, послышался отдаленный гул, который можно было принять за шум ветра; но то был хор глухих голосов, исходивших из недр земли. Они крепли, становились все яснее и яснее.
Смелый путник уже испытывал страх, но с этим страхом боролась безумная тяга к необыкновенному и чудесному. Поддержанный ею, он поднялся с могилы, на которой сидел, наклонился над пропастью, где мчался поток среди скал, низвергаясь с непрестанным устрашающим грохотом, — и волосы его встали дыбом от ужаса.
Полуприкрытые лохмотьями одежд, с опущенными капюшонами, из-под которых виднелись белые зубы обнаженных челюстей и темные глазные впадины, предстали ему скелеты монахов, сброшенных из храма в эту пропасть. Они подымались из глубины вод и, цепляясь длинными костяными пальцами за неровности скал, карабкались наверх, повторяя глухим, замогильным голосом с потрясающей душу скорбью первый стих Давидова псалма.
Достигнув колоннады, призраки стали в два ряда, вступили в храм, преклонили колена в главном приделе и продолжали еще громче и торжественней пение псалма. Музыка вторила их голосам. То были затихающие раскаты грома, удалявшегося после бури; то были завывания ветра, стонавшего в расселинах скал; то был монотонный шум водопада, низвергавшегося на утесы, и капли сочившейся воды, и крик невидимой совы, и шелест встревоженных змей. Все это звучало в музыке и, кроме того, еще что-то, чего невозможно ни объяснить, ни представить себе, что-то такое, что казалось эхом оргáна, сопровождавшего строфы покаянного гимна царя-псалмопевца столь же величественными звуками, сколь ужасны его слова.