Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX — начала XX века — страница 37 из 43

Так постепенно, пытаясь удостовериться, что странник и юный дворянин в самом деле одно лицо, девушка заметила, что ей доставляет особое удовольствие отмечать в облике юноши выгодно отличающие его черты, и уже начало ей казаться, что, если это и вправду был ее странник, он много выиграл в изяществе и благородстве.

Кавалер с веселым видом все подливал и подливал вина, и Бургундочка рассеянно пила. Вино было темным, как топаз, благоухающим ароматами пряностей и нежным на вкус, но стоило сделать глоток — и словно жидкое пламя растекалось по всем жилам.

С каждым глотком Бургундочка находила своего сотрапезника все более остроумным и предупредительным. Когда его рука, передавая бокал, случайно касалась ее руки, сладостная дрожь пронзала ее от кончиков ногтей до шеи, нежнейший трепет пробегал по всем ее членам. Ум ее мутился, комната шла кругами, блеск свечей, освещавших пиршественный стол, дробился на тысячи блесток. И вот тогда юноша, сделав последний глоток, поднялся из-за стола и воскликнул, что пусть разразит его гром, если теперь не самое время для всякого порядочного школяра отправиться на боковую и подкрепить добрый ужин хорошим сном.

Эти слова слегка пробудили затуманившееся сознание Бургундочки. Она вспомнила, что в комнате была только одна постель, и, тоже встав из-за стола, смиренно пробормотала, что принятый ею обет обязует ее спать на полу и она так и намерена поступить, так что пусть господин студент не беспокоится. Но тот с великодушной настойчивостью запротестовал и, расстелив на полу плащ, заявил, что ляжет здесь, если юный пилигрим не согласится уступить ему часть ложа, где они оба преспокойно устроились бы.

Девушка отвергла это предложение, повергшее ее в ужас, и тогда студент с проворством и силой поднял ее на руки и понес к постели. Почувствовав вновь, что воля покидает ее, девушка закрыла глаза и, испытывая при этом необычайное наслаждение, подчинилась ему, склонив голову на плечо кавалера и ощутив щекой прикосновение его нежных надушенных кудрей.

Студент раскрыл постель, уложил Бургундочку, поправил вышитый шелковый полог и ласковым голосом, каким уговаривают детей, спросил, не будет ли ему позволено, по крайней мере, расположиться в ногах отрока, где ему будет все-таки мягче, чем на голом полу. Бургундочка не нашла обоснованных доводов, чтобы отказать ему в этом, и юный кавалер, завернувшись в плащ и подложив под голову подушечку, рухнул на постель, и через некоторое время, как бы в доказательство, что он уже спит, послышалось его ровное дыхание.

Бургундочка, напротив, беспокойно ворочалась, не находя себе места. Тщетно пыталась она вспомнить подобающие этому часу молитвы. Она не могла сосредоточиться; ее бросало то в жар, то в холод; студент и странник слились в ее воображении в единое существо, прекрасное и совершенное, ради которого она готова была выдержать любые пытки, не проронив и стона. Мягкое ложе разнежило ее тело, поощряя и усиливая игру воображения; в ночной тиши ей приходили на ум самые крайние и безумные решения: разбудить юношу, признаться ему, что она девушка, что она потеряла голову от любви к нему и готова быть его женой или рабыней, лишь бы жить и умереть рядом с ним.

Но разве пряди волос, повешенные ею к ногам святой Мадонны, не были залогом торжественного обета? От этих переживаний кровь прилила у нее к голове, сердце учащенно билось, а в ушах стоял такой звон, что спокойное дыхание студента отдавалось в них, как шум гигантских кузнечных мехов. О, искушение… искушение!

Она присела на кровати и при свете догоравших в камине углей взглянула на спящего; ей показалось, что никогда в жизни не видела она лица прекраснее и милее. В упоении склонилась она над ним так низко, что уста ее ощутили его дыхание.

Внезапно спящий приподнялся с ложа, словно вовсе и не спал, и со странной улыбкой на лице раскрыл ей свои объятия. Девушка отпрянула в ужасе и выкрикнула, вспомнив странника:

— Защити меня, брат Франциск!

В тот же миг вскочила она с постели и как безумная выбежала из комнаты.

Перепрыгивая через несколько ступенек, она сбежала по лестнице, толкнула незапертую дверь, и, оказавшись на улице, бросилась бежать, и, только достигнув большой площади, где возвышалось какое-то невзрачное, сумрачное здание, остановилась и принялась размышлять над тем, что с нею произошло.

Она с трудом могла собраться с мыслями; ей казалось, что происшедшее с ней этой ночью случилось во сне, и как бы подтверждением этой мысли было то, что, как она ни напрягала память, она никак не могла вспомнить лица студента. Последнее, что она помнила, — это гримаса гнева, исказившая его черты, дьявольская ярость в глазах и выступившая на губах пена.

Из дома, рядом с которым она стояла, вышли четверо мужчин, одетых в серые рясы, подпоясанные веревкой; на плечах они несли гроб. Бургундочка приблизилась к ним, и они взглянули на нее с удивлением, потому что она была одета в такое же платье, что и они. Подталкиваемая любопытством, девушка наклонилась к открытому гробу и там, на подстилке из пепла, — так ясно, что в этом не могло возникнуть никаких сомнений, — увидела тело своего странника.

— Когда скончался этот подвижник? — спросила она, трепеща всем телом.

— На закате, когда колокол ударил вечернюю зарю.

— Он жил здесь? Что это за дом?

— Здесь обитаем мы, следующие уставу святого Франциска Ассизского, минориты, братья твои, — отвечал ей суровый голос, и они удалились, унося на плечах свою скорбную ношу.

Бургундочка постучалась в ворота обители.

Никто так и не догадался, какого пола был новый послушник, и, лишь когда он скончался после долгого тяжкого покаяния, тайна эта открылась братьям, пришедшим обрядить тело в саван. Они осенили себя крестным знамением, прикрыли тело девушки толстым одеялом и отнесли похоронить на кладбище сестер-минориток, или, иначе, клариссинок, которое уже существовало тогда в Париже.

Рамон дель ВАЛЬЕ-ИНКЛАН

СТРАХ

(перевод А. Косс)

Лишь раз в жизни довелось мне изведать этот неодолимый и мучительный озноб, озноб, порожденный страхом и словно возвещающий о смертном часе. То было много лет назад, в старое доброе время, когда еще существовала система майоратов[99] и военная карьера была открыта лишь тем, кто мог доказать свое благородное происхождение. Я только что удостоился звания кадета.[100] Будь моя воля, я поступил бы в лейб-гвардию, но матушка моя тому воспротивилась, и, следуя семейному обычаю, я стал гренадером Королевского полка. Не припомню в точности, сколько лет минуло с тех пор, но тогда на щеках моих едва пробивался первый пух, а сейчас я стою у самого порога немощной старости. Перед моим отъездом в полк матушка пожелала благословить меня. Добрая сеньора жила уединенно в глухой деревеньке, где был наш родовой замок, и я поспешил туда со всей покорностью любящего сына. Я прибыл под вечер, и матушка тотчас послала за приором Брандесо, дабы он исповедовал меня в часовне замка. Сестры мои, Мария-Исабель и Мария-Фернанда, в ту пору едва достигшие отрочества, нарезали роз в нашем саду, и розами этими матушка наполнила приалтарные сосуды. Затем она негромко подозвала меня, вручила свой молитвенник и велела собраться с мыслями и приготовиться душою к исповеди.

— Ступай на галерею, сынок. Там тебе будет покойнее…

Галерея для семьи владельца замка находилась по левую руку от алтаря и сообщалась с библиотекой. Часовня была старая, сумрачная, гулкая. На подножии алтаря иссечен был герб, грамотами Католических королей[101] пожалованный сеньору де Брадомину, по имени Педро Агьяр де Тор,[102] по прозванию Козел, он же Старик. Кабальеро этот был погребен по правую руку от алтаря. На надгробии стояло изваяние молящегося воина. Лампадка денно и нощно теплилась перед алтарем искусной работы, затейливым, словно драгоценность из королевской сокровищницы. Позлащенные гроздья, отягчавшие лозы евангельского виноградника, ласкали взгляд. Святым покровителем часовни был один из царей-волхвов, благочестивый восточный владыка, что сложил мирру к стопам Младенца Иисуса. Златотканая парча его риз блистала пышностью и благолепием восточного чуда. Лампадка подвешена была на серебряных цепочках, свет ее подрагивал робкой дрожью птицы, перебирающей крыльями в клетке, лампадка словно жаждала вспорхнуть и полететь к святому. В тот вечер матушке моей угодно было собственноручно расставить сосуды с розами у ног волхва в знак благоговейной своей преданности. Затем вместе с моими сестрами она преклонила колена пред алтарем. На галерее мне слышен был только шелест ее голоса, почти беззвучно выводившего Ave Maria, но, когда в свой черед вступали девочки, я различал все слова святой латыни. День угасал, голоса молящихся звучали в сумеречной тишине часовни, глубокие, скорбные и торжественные, словно напоминание о страстях Христовых. Я задремал. Сестры мои присели на ступеньках алтаря. Платья их были непорочно-белы, словно лен литургических облачений. Перед алтарем под лампадкой оставалась лишь одна фигура, застывшая в молитвенной позе; то была матушка, она держала в руках раскрытую книгу и читала, наклонив голову. Время от времени ветер шевелил занавес на высоком окне. Тогда я видел в потемневшем небе лик луны, бледный и нездешний, подобный лику богини,[103] чьи алтари — средь рощ и на озерах…

Матушка со вздохом закрыла молитвенник и вновь подозвала девочек. Я видел, как две белые фигурки скользнули к алтарю, затем, насколько я мог разглядеть, сестры преклонили колена рядом с матушкой. Матушка снова раскрыла молитвенник, на руках ее дрожали бледные отсветы лампадки. Голос звучал в тишине, неспешный, исполненный благочестия. Сестры слушали, мне смутно виделись их головки, обе были причесаны одинаково, волосы ниспадали на непорочную белизну платья, гладкие, траурные, долгие, как у назареян. Я задремал было, как вдруг крики сестер разбудили меня. Я глянул вниз и увидел их посреди часовни, обе прильнули к матушке. Отчаянный испуг был в их голосе. Матушка схватила девочек за руки и вместе с ними выбежала из часовни. Я поспешно спустился и хотел было последовать за ними, но ужас приковал меня к месту. Из усыпальницы воина доносился лязг костей. Воло