Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX — начала XX века — страница 7 из 43

А еще, уж не знаю верить ли, да только слышала я разговоры в нашем квартале, слышала разговорчики людишек подлых, будто собираются устроить теплый прием наглецу. Сказывают, только коснется он клавиш, как тотчас шум до небес поднимется, примутся колотить в бубны да в барабаны, греметь-звонить в бубенцы и колокольчики, а шум такой воцарится, что ничего и не услышишь… Тихо! Наш герой тут как тут, уже пришел. Господи Иисусе, ну и щеголь! Что за платье! Цветастое! А воротник! Ну и вид! Идем, идем, сейчас прибудет сам монсеньор архиепископ, а там и месса начнется… Идем! Сдается мне, что о сегодняшней ночи еще долго судачить будут.


Достопочтенная сеньора, уже знакомая нашим читателям своеобразным красноречием, сеньора, чьи фразы острыми обрубками срывались с губ, резко оборвала рассказ, окончательно умолкла и ринулась в церковь Святой Инессы, привычно пробивая себе дорогу в толпе, щедро раздавая направо-налево пинки и тумаки, — колени ее и локти покоя не знали.

Служба должна была вот-вот начаться. Храм сиял, как и год назад.

Новый органист протиснулся сквозь плотную толпу прихожан, которые теснились вокруг предстоятеля, силились дотянуться и облобызать руку прелата. Органист протиснулся, поднялся на хоры, устроился за инструментом и принялся перебирать клавиши с такой притворной серьезностью, что выглядел жалким и смешным.

Среди подлого люда, теснившегося у подножия храма, пронесся смутный, глухой ропот: верный знак приближающейся бури, которая не преминула разразиться в самом скором времени.

— Да это настоящий мошенник, жулик, он ничего не может сделать правильно, он даже в глаза посмотреть прямо не может, косит на оба глаза! — горланили одни.

— Невежа! Сначала в своем приходе мучил прихожан — лучше бы взялся за трещотку, а не за оргáн, — теперь хочет надругаться над памятью о нашем дорогом маэстро Пересе, — вторили им другие.

Среди тех, кто принялся вытаскивать из-под плащей бубны, примериваясь, как бы посильней приложиться к тугой коже, и тех, кто изготовился бренчать бубенцами, решивших устроить оглушительный шум и грохот, так чтоб небесам тошно стало, среди них едва ли сыскался хотя бы один-единственный человек, который осмелился бы, пусть робко, заступиться за нелепого беднягу, чья горделивая осанка являла собой полную противоположность смирению, кротости и нежному добродушию почившего маэстро Переса.

Все с нетерпением ждали кульминации, и наконец торжественный момент настал. Священник склонился, пробормотал вполголоса какие-то священные слова и взял облатку… Послышался размеренный перезвон колоколов, им отозвались, словно дробью серебряных капель дождя, стекла стрельчатых витражей, взметнулись и поплыли тугими волнами клубы ладана, вступил оргáн.

Оглушительный грохот взорвал церковный покой, заполнил собой дальние пределы храма и поглотил первые аккорды.

Бубенцы, колокольчики, бубны и барабаны — любимые инструменты гогочущей толпы — разом грохнули, слились в громоподобную какофонию. Хаос и шум длились недолго и — о чудо! — едва набрав силу, разом смолкли. Все вдруг онемели.

Второй аккорд, сочный, мощный, величественный, восстал и полился неодолимым потоком из труб оргáна, словно неиссякаемый водопад.

Песни горних высей, мелодии которых ласкают слух в минуту высшего благоговения и экстаза; песни, которые воспринимаешь душой, но губы не в силах повторить ни звука; беглые ноты далекой мелодии, едва различимой между стихающими порывами ветра; шорох целующейся листвы, похожий на тихий шепот дождя; трели жаворонка, поющего среди цветов, трели, подобные стреле, теряющейся в облаках; оглушительный рокот, имени которому нет, рокот, внушающий ужас, подобно раскатам далекого ненастья; хор серафимов, чья песня лишена и ритма, и размера, неведомая музыка небесных сфер, постижимая лишь воображением, но не слухом; неуловимые, легкокрылые гимны, подобно огненному и звонкому смерчу, поднимающемуся в заоблачные выси, достигающему и самого престола Господа нашего, — все это изливалось тысячей голосов из труб оргáна с такой дикой, необузданной силой и страстью, изливалось напитанное столь дивной поэзией, наполненное поистине фантастическими оттенками и цветами, что человеческими, темными словами описать невозможно.


Когда органист наконец спустился с хоров, толпа, теснившаяся у подножия лестницы, ожила и приблизилась к музыканту. И каждый горел желанием дотянуться до него, взглянуть на него, восхититься им. Напор был так силен и страстен, что священник, возглавлявший службу, испугался не на шутку и приказал своим помощникам, на которых лежала почетная обязанность поддерживать порядок в храме, защитить органиста. Те принялись яростно орудовать дубинками, расчищая проход в толпе, и препроводили органиста к главному алтарю, пред светлы очи сеньора архиепископа.

— Благодарю вас, — неторопливо проговорил прелат, когда музыкант оказался подле него. — Я посетил сей храм с единым желанием послушать, как вы играете. Смею ли я надеяться, что вы окажетесь менее жестокосердным, нежели предшественник ваш, маэстро Перес, который всякий раз заставлял меня проделывать столь трудный путь, чтобы насладиться дивной музыкой Рождественского сочельника, но только здесь, в этой церкви?

— В следующем году, — с готовностью отозвался органист, — обещаю вам непременно доставить удовольствие своей игрой, правда при одном условии: осыпьте меня хоть всем золотом мира, но ни за что на свете я не притронусь к клавишам именно этого оргáна.

— Отчего же? — резко оборвал его архиепископ.

— Оттого… — пролепетал органист, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие и ни единым жестом, ни взглядом, ни гримасой не желая выдать волнение свое, которое, судя по бледному лицу, переполняло его. — Оттого, что инструмент и стар, и плох. С ним я не могу выразить всего, что хотел бы показать.

Паланкин с архиепископом медленно поплыл к выходу в окружении многочисленной челяди, приближенных. Следом потянулись носилки с достопочтенными сеньорами, гордо парили они над площадью, а затем скрывались за поворотами в ближайших переулках. Прихожане мало-помалу неторопливо покидали храм, незаметно растворяясь за его пределами, вот уже появился и монастырский служка; прежде чем затворить на ночь массивные двери, он осмотрел все дальние уголки и закоулки, долгим настойчивым взглядом проводил двух почтенных дам, которые, помолившись в приделе святого Филиппа, осенили себя крестным знамением и двинулись своей дорогой, по переулку Дуэний.

— А вы что скажете, донья Бальтасара? — тараторила одна из них. — Конечно, я уверена. Да, каждый сходит с ума по-своему… Меня в этом уверяли сами капуцины, а уж они-то не станут верить чему попало, без разбору… Говорю вам, этот человечишка никогда в жизни не смог бы сам сыграть того, что мы услышали сегодня… О да, я слушала его много раз в церкви Святого Варфоломея. Там — его приход, оттуда его вышвырнул сеньор настоятель, потому что играл безобразно! Какая гадость, впору уши ватой затыкать!.. К тому же достаточно взглянуть ему в лицо, правду говорят, глаза — зеркало души… Точно! Говорю вам, бедолага… А помнится, маэстро Перес в такой же сочельник, бывало, всех заставлял восторгаться своим совершенным мастерством… Счастливая, смиренная улыбка, а лицо? Светится радостью, такое живое!.. И не молод уж был, а выглядел — сущий ангел… не то что этот! Сполз с хоров, будто его там собаки драли. Лицо бледное, как у покойника, а… Говорю вам, донья Бальтасара, так и есть, истинная правда, говорю вам, здесь не все чисто, вот где собака зарыта…

Не сбавляя шага, живо обсуждая эту последнюю сентенцию, обе матроны свернули с площади в переулок и растворились во тьме.

Надеюсь, уважаемый читатель, мне нет нужды представлять вам одну из говорливых товарок.

IV

Незаметно пролетел еще один год. В полутьме храма, на хорах, настоятельница монастыря Святой Инессы тихо, вполголоса беседовала с дочерью маэстро Переса. Церковный колокол стонал гулко и резко, надтреснутым голосом, с высоты своей созывая прихожан к вечерне. В тот час было еще малолюдно. Редкий прохожий заглядывал в храм, торопливо вступал под молчаливые своды нефов, на миг приникал к источнику святой воды у входа, а затем отправлялся искать местечко поудобнее, присоединяясь к соседям, которые в безвольном спокойствии уже ожидали начала праздничной мессы.

— Поверьте мне, — начала аббатиса, — страхи ваши — чистейшее ребячество. Сейчас здесь нет никого. А вечером в храме соберется вся Севилья, набьется толпа. Прикоснитесь к оргáну, потрогайте его, отбросьте малейшее недоверие, мы ведь в своей общине, кругом только свои… Ну же!.. Однако вы все еще молчите, непрестанно вздыхаете. Отчего? Что с вами?

— Мне… мне страшно! — взволнованно воскликнула девушка.

— Страшно? Что же вас страшит?

— Не знаю… одна удивительная вещь… Вчера вечером… послушайте, вы и сами знаете, как я желала именно сегодня играть здесь на оргáне, и вот, в тщеславной гордыне направилась я к инструменту, дабы тщательно осмотреть его, подготовить и настроить регистры, лишь бы приятно удивить вас… Поднимаюсь на хоры… в полном одиночестве, распахиваю дверцу, ведущую к оргáну… Часы на башне собора пробили… уж и не припомню, который час… Помню только, колокол монотонно отбивал время долго и печально… очень долго… колокол все не умолкал, а я стояла недвижимо, будто меня пригвоздили к порогу, казалось, прошел целый век, целая вечность.

Церковь безлюдна и темна. Там, вдалеке, словно одинокая звезда на пустынном ночном небосклоне, едва теплилась лампада в алтаре… В ее тусклом, неровном свете полутьма явила мне полные ужаса тени, в одной из них я различила… увидела… узнала… матушка, поверьте, увидела мужчину, в безмолвии склонившегося над оргáном, он сидел спиной ко мне, одна рука скользила по клавишам, другая перебирала регистры… а оргáн… оргáн, отзываясь на невесомые прикосновения, пел, пел невыразимо. Каждая нота, рождаясь в металлическом чреве труб, словно далекий и долгий плач, трепетала сдавленным эхом, звучала глухо, тихо, едва различимо, но звучала, явно звучала.