Чертов мост — страница 57 из 64

ьным видом. А другие? Рибопьер даст, мальчишка, если 6у-Дут лишние, да и то больше для того, чтобы меня унизить. Еще кое-кто даст в первый раз какую-нибудь мелочь, а потом пойдут чистые отказы — от тех, кто поблагороднее, с видом сожаления: „Как жаль, я сам как раз сижу без гроша“ („ложь, конечно“), а кто погрубее — без всякого сожаления. Все будут избегать как огня, звать стрелком. „Stahl vient de m’extraire dix roubles“. — „Comment, encore?“ — „C’est pour ne pas en perdre l’habitude…“[160] — так и слышал он разговоры своих друзей. «И вовсе не говорят extraire dix roubles», — со злобой поправлял он ошибки в воображаемых словах, которые произносили воображаемые недоброжелатели. Мысли эти причиняли ему мучительную боль, точно он вправду потерял службу, впал в крайнюю нужду и получал от товарищей отказы в деньгах. Из унизительных мыслей он сделал привычку и незаметно полюбил ее. В такие минуты он ненавидел всех и жизнь представлялась ему борьбой мира с ним, Штаалем, находившимся в полном одиночестве. Потом, в обществе товарищей, настроения эти слабели или даже вовсе рассеивались, особенно за бутылкой вина. Он в походе, как почти все, много пил, гораздо больше, чем прежде. Вкус вина не был ему приятен, но он любил и чувствовал потребность в том настроении благодушия и бодрости, которое давалось вином и которое он (впрочем, не от одного вина) с такой силой испытал в палатке генерала Края. Воспоминание об этом вечере уже стало одним из лучших в его жизни, хоть оно было совсем недавнее. Обычно приятными воспоминания Штааля были либо на следующий день (тогда они очень скоро изглаживались из памяти или переставали быть приятными), либо становились приятны через несколько лет: так, например, почти все связанное со шкловским училищем было чрезвычайно ему дорого. Но вечер в палатке Края, хоть был он всего месяц тому назад, уже стал дорогим воспоминанием и мирил Штааля со всей той скучной прозой войны, в которой проходила его жизнь. День, проведенный в кают-компании «Foudroyant’a», был тоже приятным воспоминанием, но его портило зрелище казни Караччиоло, и особенно слышанный Штаалем вскоре после того в Неаполе рассказ о появлении у борта адмиральского судна тела казненного герцога.

Оттого ли, что были так приятны воспоминания, связанные с обществом иностранцев, или оттого, что он стал подозрительно относиться к своим товарищам, сильно преувеличивая их враждебное отношение, или еще потому, что знание иностранных языков составляло его бесспорное преимущество, которое он рад был выдвигать при всяком случае, Штааль не только не проклинал австрийцев, как другие, но старался держаться их общества. В Таверне, где вся армия расположилась в палатках (немногочисленные избы деревни были отведены высшим лицам командного состава), он поселился с двумя молодыми австрийскими офицерами отряда генерала Ауффенберга (отряд этот, после разделения союзной армии, был присоединен к русским войскам для связи и для того, чтобы засвидетельствовать миру полную солидарность союзников). Австрийские офицеры были милые молодые люди, и с ними, как с чужими людьми, ему казалось легче поддерживать добрые отношения. Общий тон у австрийцев был такой, что, хотя Суворов очень хороший и, главное, очень счастливый полководец, но с его армией дело иметь трудно — уж очень невежественны русские офицеры. Как люди вежливые, австрийцы не говорили этого в обществе Штааля. Но он угадывал это по их разговорам между собой. Впрочем, когда речь заходила о мулах, у австрийцев появлялось несколько виноватое выражение. Но предположение, что из-за этого запоздания может пропасть вся кампания, они называли Unsinn[161], По их словам, французы не ожидали нападения в Швейцарии. В самом деле, по приказу Суворова из Таверне были отправлены эмиссары для распространения слуха о том, что русский фельдмаршал твердо решил не начинать до весны похода. Слух этот через шпионов должен был дойти до Массена. Австрийцы, так же как и русские, не сомневались в удаче похода. Массена, конечно, отступит при первом появлении русской армии в Альпах.

Штааль с улыбкой вспоминал, что в детстве, встречая в школьных книжках слово «отступление», он представлял себе людей, пятящихся назад лицом к наступающему врагу. В Италии, не видав никогда гор, думая о предстоящем походе, он представлял себе довольно широкую, поднимавшуюся вверх дорогу, вроде тех, по которым он в деревне ездил верхом: по ним особенно приятно было пускать лошадь вскачь, хотя это ее утомляло. Только в Альпах подъем должен был быть круче, этак градусов в тридцать пять. О высоте Альпов Штааль спрашивал товарищей, но получал разные ответы: одни определяли ее в версту, другие в десять верст. Во всяком случае, и десять верст можно было проскакать в полчаса, ну, в крайности, в час. В конце подъема должна была, очевидно, находиться маленькая полукруглая площадка, а за ней начнется спуск: тут уж галопом не поскачешь, можно слететь через голову коня.

Впервые Штааль увидел горы в Таверне, но так и не мог разобрать, Альпы ли это или еще не Альпы. Жители в ответ на его расспросы с изумлением называли горы просто Monti, а по карте ничего нельзя было понять. В этих горах, доверху покрытых каштановыми деревьями, ровно ничего не было страшного. Никакого снега на них не было, в снег на горах Штааль плохо верил (в Таверне первые дни было очень жарко). Штааль мысленно вращал горы, как треугольники в геометрии, с тем, чтобы по ровной земле измерить на глаз их высоту, — выходило очень немного. Между тем когда он старался представить себе версту вверх по отвесу, ему становилось страшно. За этими Monti издали (тем, кто отъезжал назад от деревни) рисовались как будто еще какие-то горы, но они были неясные и неплотные, точно облака или декорации в театре.

Дивизии в Таверне были перегруппированы. Вместо прежней своей, упраздненной теперь, должности в штабе Розенберга Штааль занял строевую должность в одной из воинских частей, которые в швейцарском походе должны были следовать с самим фельдмаршалом.

Через несколько дней австрийцы наконец доставили мулов, однако в недостаточном числе. Было решено везти провиант и патроны на казачьих лошадях, Говорили, что мысль эту подал фельдмаршалу великий князь Константин Павлович, с которым будто бы во всем советуется дивный. Но рассказывавшие это офицеры, при всей почтительности к царскому сыну, усмехались: так было трудно предположить, что князь Италийский не для смеха и не для своей обычной комедии, а всерьез спрашивает совета у двадцатилетнего великого князя. Константин Павлович был, впрочем, популярен в армии. Все сообщали с одобрением, что он отправил в Милан экипажи и для своего багажа велел отвести только несколько лошадей и мулов. Но князь Суворов, добавляли тут же, ничего себе не оставил: фельдмаршал говорил, что у него никакого багажа нет — и слава Богу, а он сам уж как-нибудь перевалится.

V

«О фельдмаршале одно лишь тебе скажу: он один из людей, кои в долгих веках счетны. Чуды, им в сием бессмертном для нашего оружия походе показанные, тебе из ведомостей и реляций довольно известны. Но как ты оных не читаешь, то пишу, что Бог на душу положит. В протчем, кто не видел глазами отверзтых гробов смерти, тому постичь сие трудно. Еще многое ужасное есть впереди на всяком шаге, а всего, сказывают, ужаснее протянутый над безднами в землях швейцарских Чертов мост или по-ихнему Тейфельс-брике. Передо мною в поднебесном воздухе высятся над плавающими тучами неодолимые высоты Альпов, но как я сказал, что мы, под водительством сего непобедимого вождя, взлетим на оные превысокие хребты, как бы орлы. Верь моему слову, и все в один голос в армии так же полагают, что в недалеком времени, преодолев стихии, возьмем мы французские цитадели, армии их изничтожим, прострем действие на Париж, и скоро Лудовик Осьмнадцатый, опровергнутый безумными одноземцами с древнего французского престола, на сей престол, к вящему удивлению света, будет вновь возведен бессмертным мечом Италийского…»

Штааль перечел конец своего письма к Иванчуку и остался доволен. Пожалел, правда, что написал «древнего французского престола», — лучше было бы сказать «древнего престола французского». Кроме того, Людовик XVIII, собственно, не был королем. Штааль старательно замазал слово «вновь», — переделав его в толстую черточку. «Опровергнутый» нельзя было исправить, да и не нужно. В начале письма Штааль сообщал о своих успехах по службе и описывал ужасы войны. В разговоре он никак не мог бы выражаться таким слогом, но писать иначе ему показалось бы странно. Такие письма были для него, собственно, главной наградой за все трудности, опасности и лишения, которым он подвергался в походе. Здесь этим он никого не мог удивить. Но на штатских людей в Петербурге описание ужасов войны, очевидно, должно было произвести сильное впечатление. Штааль догадывался, что Иванчук признает его картину приукрашенной. Но так как он признал бы ее приукрашенной все равно, даже если бы в письме была одна чистая правда, то Штааль добавил от себя ужасов, с расчетом на скидку, которую сделают петербургские друзья. Он приписал еще несколько строк и запечатал письмо, соображая, через сколько времени оно прибудет в Петербург. Путешественник, остановившийся проездом в Таверне и согласившийся, как сказали австрийцы, взять с собою письма, ехал, вероятно, в Вену. Оттуда сообщение с Россией было правильное и частое. Письма могли дойти почти так же скоро, как при отправке с курьером. Штааль заботливо и любовно запер письменные принадлежности в походную шкатулку, где для них было предназначено особое углубление, надел фуражку и вышел из палатки. Шел пятый час. Следовало бы прямо пойти в лежащую верстах в двух деревушку Сиджирино — там было велено всем собраться для ознакомления с изданными фельдмаршалом правилами горной войны. Но путешественник, по словам австрийцев, остановился в розовой избе, сейчас за р