Флорентий перебил его.
– Постой, Иван Мосеич. Ты мне, дед, скажи, с чего ж не попал?
– Куды! Народу это нашего, богомольцев-то то есть, – сила. Ну, а жандармов, прямо сказать, вдвое. Сряду же оцепка, и не то в церкву или там к ходу крестному, а до города, и до того не допустили. Дожж это, грязь, темнота, народ так в лужах, вповалку, больные, кто куда. Мы просимся, а нам говорят, – чего народ серый, попов сколько было, со своими пришли, так и батюшек не пропущают. Плакали даже, хорошие батюшки. За цепой так и провалялись.
– Ну, а потом как же? Утром-то пустили же?
– Утром-то самое оно-то и началось, – где ж пустить? Помаленьку мы к городу это двигаемся, да куды! Войско, и ходу нет. Кто с больными, из простых, воют, сколько, мол, верст шли, а им начальство объясняет: погодите, мол, нельзя, потому должны сначала все генералы на просторе отмолиться, с барынями и с прочими высокопоставленными лицами, и когда высокопоставленное духовенство и другие особы отбудут по окончании религиозных торжеств, то после и вас, под присмотром войск, допустят.
– Под штыком, значит, молись, коли сер… – опять усмехнувшись, заметил Иван Мосеич.
Старик сжал губы.
– Зачем?.. Для порядку они думали, понятное дело. Они, может, и старались по-хорошему, им тоже от всякого начальства строгости. Ну, не вышло. Кой народ остался, конешно, потому экое место тащились, где уж разбирать? И на зуботычины не посмотришь, доберешься хоть когда, лишь бы поклониться. Ну, а я, грешный, что-то закипело сердце – закипело, пойду, мол, прочь, не стану, мол, дожидаться, пока они там народу место ослобонят, не надо, молитесь, коли уж такое вам счастье. Поклонился главам соборным издаля, через цепу, да пошел. Многие тоже так-то. И паренек этот, что ко мне пристал, и он со мной. Занятный паренек.
– Где же он?
– Э, он теперь, небось, за Киевом. Он туды, к Киеву, махнул. Такой, право, милый паренек. Матвеем звать. Мы с ним как сошлись под Лебедянском, так всю дорогу вместе. Молчальник он, глядит да вздыхает, а тут, признаться, первый ко мне: пойдем, дедушка, прочь, неправильно это они народ к святыне, как стадо ровно скотское, не допущают. Надо, говорит, свое достоинство иметь. Ну и пошли.
Студент Геннадий с удовольствием усмехнулся.
– Умный человек. Насчет мощей, я там не знаю, может, совсем и не нужно было туда непременно стремиться. А что народу необходимо помнить свое достоинство, – это верно.
Дед неожиданно, со злобой накинулся на студента. Повернулся к нему, замахал руками, все даже удивились. Дед кричал что-то насчет мощей, и что пусть студенты о них не рассуждают, особливо те, которые «от рождения своего отказываются».
– Ты есть духовного рождения, а я тебя знаю, рассуждаешь в виде самого ученого студента. Довольно стыдно.
Флорентий хотел вступиться, но дед так и наскакивал на Геннадия. Миша принес на крыльцо самоварчик и стоял, слушая, пока Лена перетирала стаканы.
– Что духовное звание? – ввязался вдруг Иван Мосеич. – Вы про звание духовное, а выражаетесь «духовное рождение». Разве духовное рождение то означает? Сказано: кто не родится духовно… А вы про звание. Звание что? Ну что? Может оно, например, от пьянства воздержать? Может?
– Не может! – грянул дед, нисколько не смущаясь таким оборотом дела. – От пьянства не может. Но коли ты, Иван Мосеич, хочешь знать мои окончательные мысли…
– Погоди, Акимыч, – ласково и твердо сказал Сменцев, выступая вперед. – Погоди. Мы еще о твоих мыслях успеем особо потолковать. И о студентах. Всякого звания и рождения человек святыню должен уважать.
Голос Романа Ивановича внезапно успокоил старика. Притих, головой закивал:
– Вот, вот…
– Лучше иди-ка сюда, выпей стаканчик, да ладком скажи еще, чего припомнишь. Про Матвея этого, что ли, расскажи…
Акимыч послушно полез на ступеньки.
– Ишь, слушай хозяина-то, – кивнул он Геннадию. – Сказал, как отрезал: уважай святыню.
– Да я… – начал Геннадий, но смолк, пожал плечами и покраснел.
За чаепитием повели разговор о пьянстве.
– Ой, есть озорство на селе, есть. Пчелиное далеко ль, а народ не сравнить, справнее, тише. Правда, тесноты этой нет, ну и поправились…
– Не от тесноты, от души все идет, – наставительно произнес Иван Мосеич. – О душе не понимаете, оттого у вас и безобразие.
С Иван Мосеичем тихо заговорил Флорентий, боясь, что старик опять рассердится. Но Акимыч глядел на Сменцева. Очень уж его уважал. Путем не говорили никогда, но Акимычу нравился Сменцев. Хозяин, – сейчас видать. Понятие в нем, глаз соколиный.
– В эту, в школу-то в твою, к Флорентию Власычу, я стар ходить, а наши сказывают… – толковал он Сменцеву. – Много чего сказывают. И дьякон этот Заречный, заведет у нас, заведет… Ничего, многое правильно. Я пареньку-то, что со мной ходил, Матюше, и то говорю: вот бы тебе с дьяконом нашим про божественное достоинство. Не с попом, поп что – сыр, да больше по дому, у огородов, а дьякон, что в хозяйской у нас, в Роман Иванычевой школе, – этот весьма доточен. Ну, он слушает. Да неграмотный. Письма совсем не знает.
– Молодой? Чего ж он по богомольям?
– Да как сказать? Обещался. Я ему письмо писал к сродственнице, так с того и знаю, что обещался. Может, грех какой на душе. А парень богобоязненный, смирен, милый парень. Новгородский он.
– Новгородский. А зачем же ты письмо ему писал?
– Да вот, поди ж ты. Христом Богом просит, напиши да напиши. А я какой писатель? Писывал, да ведь ныне годы мои… Ты, мол, баю, другого кого… Нет, вот, некого. Уж это мы когда прочь повернули. Ну, в селе, у дворника бумажку выкупили, написал я ему. Улите какой-то, – в людях, видно, живет; может, и невеста, Бог его знает.
У Романа Ивановича вздрогнули веки. Странная, дикая мысль мелькнула в голове. Вспомнились самые последние разговоры с Литтой. Ее полуоткровенность. Сдержанная она, даже когда начинает верить. Но проскользнули слова… именно о богомолье, о странствии… Да, это вероятно, если сопоставить… А мир так мал: все и все – встречаются.
– Новгородский он, значит, – спокойно продолжал Роман Иванович, наливая еще стакан старику. – Туда, значит, и письмо писал, Улите этой.
– Туда. Жив, мол, и здоров, обещанье исполняю по силам, чего и вам желаю.
– Досада, что ты, дед, сюда его с собой не привел.
– Да я звал. А он, – нет. Пиши, говорит, что теперь опять к святыням иду, а потом уж сряду и домой.
Роман Иванович еще острее взглянул на старика. Помолчал минуту.
– Акимыч, а ведь я, пожалуй, твоего паренька знаю. Знаю такого одного, тихий, разумный и к Улите сватается. Слышишь, Флорентий, к Улите сватается.
Флорентий давно глядел на него удивленными глазами.
– Что, не помнишь? Верно, тот. Коли в Питере бывал – тот.
Старик покачал головой.
– Обознался. Мой-то Матвей в Москве бывал, да и ту обегал. А Питирбурха и не нюхивал. Это верно знаю. Он смирный. И сюда-то не шел. Кабы знакомый, – пошел бы. Домой ему спешка.
– Да… Может, обознался…
Роман Иванович равнодушно пожал плечами. Он нарочно сказал о Петербурге и нарочно больше не расспрашивал. Не сомневался, что этот Матвей – Михаил. Понятнее стало многое. Нравилось это в Михаиле, и нравилось, что мир так мал и что столкнулись они со здешним Акимычем, который сидит и ему про Михаила с Литтой рассказывает. А теперь он – «дома»… Уж, конечно, сумел благополучно переправиться.
Чай между тем отпили. Говорили еще о том, о сем. Сменцев мало вслушивался.
Стали прощаться. Зять старика, Тимофей, мирно и скромно разговаривал с Геннадием.
– Роман, – сказал Флорентий, отзывая его в сторону. – Вот Иван Мосеич просит меня в Кучевой послезавтра к вечеру. Старики желают беседу. Может, и ты пойдешь?
Иван Мосеич прибавил:
– Сделайте милость, пожалуйста. Поговорить.
– Не знаю, Иван Мосеич. К вам?
– Ко мне. А старики… Я сам хорошо понимаю, но им желательно.
Поселок Кучевой был едва в полуверсте от Пчелиного. Кучевых зовут разно: кто баптистами, кто духовными, кто молоканами.
– Коли можно будет, он придет, – заверил Флорентий. – А то я. Ладно, с Богом, вы скажите, кому надо.
Разошлись. Оставался Геннадий, сумрачный и сконфуженный. Флорентию стало его жалко. Увидев, что Роман Иванович взял ключ и пошел через двор к дому, вероятно, в библиотеку, Флорентий решил приласкать Геннадия. Пригласил его во флигель, – «так, посидеть».
Глава шестнадцатаяРазные бумажки
На следующее утро спозаранку уехал Роман Иванович. Он часто уезжал так: возьмет узелок или чемоданчик и отправится в тележке куда-то.
Флорентий рассчитывал, что он скоро вернется, отложил беседу в Кучевом, но и два дня прошло, и три, а Романа Ивановича все не было.
Иван Мосеич опять явился.
– Будьте столь добры, Флорентий Власыч, пожалуйте хоть завтрашний день со стариками побеседовать. Хозяин-то в отлучке, да мы желаем с вами поговорить, как давно с вами знакомы.
Флорентий понял, что Иван Мосеич даже опасался немного Сменцева, – для «стариков». Не знал ведь его вовсе. А он, Флорентий, свой, здешний, и как говорит, – известно.
– Ладно, приду завтра, – сказал Флорентий и пожалел, что откладывал: Роман Иванович сам держится вдали, верно так надо. Надо, чтоб он с Кучевыми пока не разговаривал.
В эту минуту к хуторским воротам, где стоял Флорентий с Иваном Мосеичем, подкатила бодрая пара. Тарантас дребезжал, знакомый мужик со станции махал руками и подпрыгивал на козлах.
Из тарантаса выглянула черная голова.
– Здесь, что ли?
– А как же не здесь? Вон и сам управитель. Флорентию Власычу наше. Гостей привез, Флорентий Власыч. Батюшку привез.
Из тарантаса выскочил длинный отец Варсис. Монах одет был скромно, в старенькой рясе, на голове, даже не по-монашески, просто черная шляпа.
– Здравствуйте, – сказал он, живо протягивая руку Флорентию. – А я бы вас узнал, право, узнал. Кому бы чемоданишки мои велеть вынуть, тяжеленьки, Бог с ними.