– Кто это со мной дружит? Про кого ты? – громко сказал сам Ригель, входя в комнату. – А, здравствуйте, Роман Иванович, мое почтение. Женька сегодня как вас ждала. А сама не одета.
– Я сейчас.
И Женя, подхватив девочку, которая заревела, выскользнула из комнаты.
– Мы о Ржевском говорили, – сказал Роман Иванович, с удовольствием глядя на длинную-длинную фигуру хозяина, чуть-чуть сутулую. Черная борода веером, приятное, смелое еврейское лицо, живые глаза, сближенные у переносья, московский говор без акцента – весь Ригель очень нравился Сменцеву.
– О Михаиле Ржевском.
– Да? – неопределенно поднял брови Ригель.
– Я знаю, что он жил месяц тому назад в Пиренеях. Но через друга моего, который к нему туда ездил, он передавал, что скоро будет в Париже. Что, еще не приехал? Письмо у меня есть к нему, да и вообще надо повидаться.
– Он был… – И Ригель снова поднял брови. – Захаживает… Признаться, недавно мы с ним сильно поспорили. Не понимаю этих дикостей. Такой человек замечательный – и вдруг…
– Это насчет чего же?
– Да нет, не принципиальный вопрос. Скорее философский. В дела он как-то нынче не входит. Устал.
– Значит, он в Париже. У вас бывает?
– Ну, уж на Женькином журфиксе вы его не увидите, нет! – захохотал Ригель. – Отшельник форменный, схимник. У меня изредка бывает, болтаем по душе. Вот, может, встретитесь как-нибудь.
Роман Иванович не стал дольше настаивать. Понял, что Ригель хочет спросить сначала Ржевского о нем, Сменцеве, и о том, хочет ли сам Ржевский с ним видеться.
Не то, чтобы Ригель подозрительно относился к Сменцеву, – жена так обрадовалась, столько хорошего насказала о старом товарище, и добродушный Ригель просто и хорошо глядел на приезжего «профессора». Сейчас подействовало и упоминание о письме к Михаилу, – любовное, конечно, письмо, а все-таки не отдали бы его кому-нибудь… Однако разговаривать о Ржевском с малознакомым человеком Ригель не стал пока что, – по обычаю.
Журфикс начинался; приходили всячески: в одиночку, с женами, в компании. Две простые дамы пришли в беленьких блузках, две «одетые». Явилась и Женя, – от нее слабо и нежно пахло духами, смуглое лицо оживилось, красноватый цвет нарядного платья скрадывал бледность.
Роман Иванович тотчас же заметил, что люди тут были всякие, – просто эмигранты, ничем особенно, кроме знакомства, с хозяевами не связанные.
И все-таки даже в столовой, за одним столом, они ухитрялись разбиваться на группы. По двое, по трое, говорили друг с другом довольно тихо, смеялись между собой, своему; остальные больше молчали. Общего разговора не было, да чувствовалось, что и не может быть. Развязный шатен средних лет, с шуточками и прибауточками, от которых несло Замойском или Пропадинском, громогласно рассказывал рассеянно улыбавшейся Жене какой-то анекдот про свою супругу; супруга, в кружевах, сидела рядом и слушала с любезным равнодушием привычки. Дамы обменивались порою какими-то мелкими замечаниями.
Ригель, хозяин, на конце стола говорил вполголоса с двумя гостями, молодым и старым, не обращая ни на кого внимания.
Чаю не хватало. Женя поминутно бегала за водой и подливала спирт в спиртовку.
Попробовал Роман Иванович заговорить со своим соседом, угрюмым, сгорбленным, молодым. Но ничего не вышло. Тот дико отшатнулся при первом вопросе, и глаза сказали ясно: «чего тебе? я тебя не знаю, ты меня не знаешь, и знать нам друг друга не для чего».
Высокая, черная дама, с еврейским носом и тысячными жемчугами на открытой шее, говорила о каком-то благотворительном комитете, – эмигрантском, конечно; она там председательствовала, что-то устраивала, и что-то у нее устроилось.
Было очень скучно, только не Роману Ивановичу. С интересом наблюдал он собрание «пострадавших». Потому что, действительно, это сплошь были «пострадавшие», одни более, другие менее, но все; и даже все, в сущности, за одно, за одну и ту же Россию. Пусть там они к различным партиям принадлежали или даже без партии, – сущность-то одна была в них. Но «страдание» не сблизило этих людей. Ни сблизило, ни разъединило, просто себе не дало ничего.
Конечно, это внешность, это какой-то нелепый «журфикс» одуревших от скуки людей, нелепо и безнадежно оторванных от родины. Однако и внешность была значительна; уже то, что такие «журфиксы» выдумались и посещались, открывало Роману Ивановичу многое.
Недалеко от Жени сидела девушка или женщина лет тридцати, узколицая, смуглая, из «неодетых»: в черной юбке, в темной кофточке с кожаным поясом. Сосед ее русый, плотный, похожий с виду на умного костромского мужика, заговаривал с ней, но она отмалчивалась. Глаза странно блестели; она подолгу останавливала их то на Ригеле, то на Жене; потом ресницы опускались и сжимались бледные губы.
О соседе ее, с лицом костромского мужичка, знал Роман Иванович, что это «пострадавший» серьезно, да и человек серьезный: из «полуповешенных», как Сменцев про себя называл таких ускользнувших от петли. Хотел вслушаться, что говорит он девушке с блестящими глазами. Она едва отвечает.
Вслушался: костромской мужичок, сам лениво растягивая слова, говорит что-то об авиации.
«Кто она? У Жени спросить».
И, улучив минутку, когда многие уже стали вставать из-за стола, толпясь и окончательно разбиваясь на группы, подошел к Жене, наклонился, спросил шепотом.
– Ах, вы про нее. Мета Вейн. Совсем недавно в Париже. Она прямо с каторги… В шестом году с Шурином работала. Бежала. Вечница была.
Девушка между тем тоже встала из-за стола и, кутаясь в белый шелковый платок, прошла в гостиную.
Торопливый, шепотный ответ Жени очень заинтересовал Романа Ивановича. «С Шурином работала»… Шурин – былая кличка Михаила. Хорошее лицо у нее. Недавно в Париже. Ну, если меньше двух месяцев – значит еще «рвет на себе волосы», по слову Жени. Похоже на то. А ведь она уж, верно, не на «журфиксах» только бывает, не одну «внешность» видит.
В первом салончике ее не было. Сменцев прошел во второй, рядом. Там стояла Мета, одна, у рояля, рассеянно перебирая какие-то книги.
– Вы недавно здесь? Мне Женя сказала.
Мета бросила книги, повела узкими плечами, кутаясь в платок, блеснула на Сменцева черным взором и не сразу ответила.
– Женя? Да, я совсем недавно.
Говорила она с сильным акцентом, но не еврейским. Роман Иванович, который по черным волосам готов был принять ее за еврейку, сообразил, что она, вероятно, эстонка, может быть, латышка, – из «простых», кажется.
– Вы уже видели Шурина? – продолжал Роман Иванович. – Я вот письмо ему привез, да и дело к нему имею, а все не попаду.
Мета глядела на него вопросительно. Ничего не сказала.
– Я старый друг Жени. Когда-то вместе в ссылке были. Но я не эмигрант и человек не партийный. Свои, однако, дела к Шурину имею и очень серьезные. Затем и приехал. Он передавал мне, что в это время будет в Париже.
– Он и есть здесь, – сказала Мета и взглянула доверчивее. – Какие ж дела? Он теперь без дел.
– Странно у вас здесь теперь.
Мета оживилась.
– Правда? Вам тоже странно? А я опомниться не могу. Ехала оттуда – вот дожидала! Господи ж Боже мой, приехала – вот тебе. Шурин сидит – со всеми разошелся. Они – неведомо что. Исаак Максимыч кричит: чего вам? Все хорошо, оживление в делах. А я не вижу, где кто, не понимаю. Как мертвецы.
Испугалась, что много сказала незнакомому, умолкла.
– Женя все видит, – ободряюще произнес Роман Иванович. – Но говорит – привыкнете, втянетесь.
– Я-то? – всплеснула Мета руками. – Да я лучше на край света убегу, чем тут в это такое втянуться. И ждать не буду, в Россию уеду.
– Подождите. Поторопитесь – даром пропадете. Шурина лучше слушайтесь. Он худого не скажет. И без дела сам не останется.
– Да где ж… – начала Мета и замолкла.
Неслышно к ним Женя подошла.
– Беседуете? Вот, Ромочка, это наш буйный элемент. Не обтерпелась. Как они с Исааком воюют. Тот ей: все хорошо, а она ему: все скверно. Каторжан, говорит, забыли. Дух, говорит, угасили. Поженились, замуж повыходили. Точно мы не люди.
– Ну, да, люди, – сердито сказала Мета. – Дело-то где? Один – не могу, у меня девошка… Другой – не могу, у меня мальшика…
– Да как же быть-то, Мета. А дух угасили – откуда ж взять, коли погас.
Мета сжала губы и промолчала.
– Ромочка, вы ее домой проводите, как пойдете. Все сердится, и в парижских улицах никак ей не разобраться.
Уходили такими же косяками, как и приходили. Поспешали к последнему метро. Большинство жило на левом берегу. Еврейку с дорогим ожерельем ждал внизу собственный автомобиль. Она тоже «пострадавшая»; и у нее, и у ее мужа – богатые родители; когда кончилось «страдание», старики наперерыв стали скрашивать изгнанническую жизнь детей. Благотворительность позволяется умеренная, но зато папаша подарил дочке виллу в Каннах, а другой папаша – сынку автомобиль «Мерседес».
Роман Иванович отыскал себе маленький пансиончик недалеко от Ригелей, в той же, довольно аристократической части города, близ Рокадеро. Но Мету пошел провожать с удовольствием, хотя жила она решительно у черта на куличках.
– На метро мы все равно опоздали, – говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. – Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.
Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, – когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное – особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все – веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.
Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане – свой, весело подмигивающий, слабый аромат.