Чертова кукла — страница 19 из 33

– Я двигаюсь, – сказал Яков. – Теперь сейчас идти – можно еще даже на дальнюю платформу попасть. До свиданья, Наталья Филипповна, благодарим на угощенье.

– Да что ж, ехать так ехать, – поддержал Юс. – Я с тобой на дальнюю, а Потапыча мы сюда доведем, и Хесю.

Все поднялись. На дворе были те же незакатные, ненастные сумерки, нельзя было понять, рано или уж поздно.

– Ну, прощайте, милая вы моя, – ласково сказал Потап Потапыч. – Пошли вам судьба чего хорошего. Каждый в своей жизни волен, это не надо забывать. – И вдруг прибавил тише: – А вас как здесь зовут-то?

– Анна Максимовна. Разве не знаете?

– Прослышал. Так путь вам добрый, Анна Максимовна, спасибо за чай и за беседу, еще раз спасибо!

Он жал ей руку, и опять хотелось ему думать, что вот он побывал на даче, в гостях у своей знакомой, Анны Максимовны, попил чайку, как все добрые люди, и поболтал о своем.

Хеся поглядела-поглядела, помигала черными ресницами и сказала:

– А я, пожалуй, ночевать здесь останусь.

И взглянула на молчаливую Наташу. Наташе было не жаль ее, но почему-то страшно показалось остаться сейчас совсем одной в этой низкой, серой комнате. И она сказала:

– Оставайтесь.

Дождик к ночи усилился, с высоких берез ветер сгонял крупные капли на крышу, и тогда они стучали по дереву странно, и глухо и гулко, словно лошадь била копытом.

От розовой дьячихиной лампадки на цепочках (дьячиха зажигала ее у Наташи каждый день) ходили по потолку лапастые тени, оконца потускли.

Хеся лежала на полу (не согласилась лечь на Наташину кровать) на какой-то подстилке, укрывшись своим пальтецом. Наташе тоже не спалось. Ветер шумел в березах, стучали копыта по деревянной крыше.

– Как я его люблю, ах, если б вы знали, как я его люблю, Наташа! – говорила Хеся полушепотом, одним вздохом. – Вы не спите, Наташа?

– Нет, не сплю.

Хеся повернулась на подстилке, и видно было, как она закинула смуглые руки за голову.

– Простите, Наташа, я сама не знаю, зачем это я говорю. Но так тяжело мне. И ничего я, ничего для него не могу сделать. Эта… девочка, к которой он меня пристроил теперь, разве он ее любит? Нет, Наташа, и она его не любит, да и никто, никто его не любит! А он и не знает, какой он несчастный!

– Хеся, вы про Юрия говорите? Ну, так я вас не понимаю. Его, напротив, все любят, и, право, он счастливее нас с вами.

– Какая жизнь, Бог мой, какая жизнь! – продолжала шептать Хеся, не слушая. – У него матери не было, он матери не знал, Наташа. Я его, должно быть, за несчастие и полюбила. Матерью, сестрой родной хотела бы ему стать, вот бы чем! Разве я для себя?

Помолчала и снова:

– Я одно время, Наташа, думала, что вас он полюбит. И вы… вы бы поняли. Я так радовалась. Но ведь нету этого?

– Нет, – сказала Наташа медленно. – Нет. Да разве его…

Она хотела сказать: разве можно Юрия любить? Но не сказала, поправилась:

– Разве нужно его любить? Если для него, то ему никакой такой любви, о которой вы говорите, не нужно. У него своя мудрость, Хеся. Вы его не знаете. А я недавно вдумалась в то, что он говорит, и право… разве только позавидовать ему можно.

Хеся приподнялась в тоске и села.

– Ах, Наташа! Не надо этого! Не надо! Он сам себя не понимает, и вы его не понимаете, и никто, одна я, потому что люблю! Я сказать не умею. Вы вот завидуете его счастью; что же, вы его «мудрость» приняли, что ли? Вот вы из прежнего уходите, так хотите разве быть, как он?

– Нет… я хотела бы… но не могу, – с усилием сказала Наташа. – Я уж устала, измучилась, состарилась, отравлена… Но я бы хотела.

Хеся примолкла; не умела ответить; а Наташа думала, думала со злобой о том, что, действительно, она уже разбита и отравлена и ничего из ее новой жизни не будет. Разве она сумеет быть веселой для себя, просто веселой оттого, что живет? Разве сумеет легко влюбиться в первого, кто понравится, и потом забыть его, отвернувшись, искать игры и невинной пены дня? Одно это осталось, потому что прежнее обмануло; но на это сил так же нет, как и на прежнее.

«В самом деле, цветы, что ли, я по фарфору буду рисовать?» – вспомнила она и злобно усмехнулась над собой. Повернулась опять к Хесе.

– Хеся, скажите мне. Все равно, так уж случилось, что мы начистоту говорим. Скажите, отчего вы… не уходите из дела? Юрий ушел, вы бы все-таки ближе к нему могли быть, если бы тоже… Узнали бы его лучше… Может, он прав?..

– Нет, Наташа, – тихонько сказала Хеся. – Я уйти никак не могу. Как я уйду? Не умею выразить, но чувствую, что тогда и любить мне Юрия будет нечем. Не могу я все равно без идеи жить, – прибавила она жалостно и наивно. – Он в своем, он не думает, – так неужели я откажусь… не буду жить… и за него, и за себя?..

– Вы странная, странная… И глупая… Упрямая… – рассердилась Наташа. – Все это пустое. Самообман. Душеспасение, если хотите. Не могу жить «без идеи»! Скажите! А если идея-то гораздо лучше будет жить без вас? Тогда как? Идея должна двигаться, менять форму, должна крылья новые растить, а вы, может, ей только мешаете?

Хеся ничего не поняла, испугалась за Наташу.

– Я не знаю, о чем вы… – прошептала она. – Я не про то говорила. Да зачем нам об этом? Вы не сердитесь, ну, будем спать.

Молчание. Вдруг из темноты опять зашелестел было голос Хеси:

– Михаил…

– Молчите о Михаиле! Молчите!

Наташа чуть совсем не вскочила с постели.

– Ни слова о Михаиле! И я не знаю, что с ним будет, и вы не можете понять, где он теперь и чего хочет! Личиками еще мы с вами для этого не вышли, да и не надо! Но судить впустую я тоже не хочу. И не позволю.

Хеся совсем затихла, даже дыхания ее не было слышно.

– Ну, спите, Хеся, ничего, – мягче сказала Наташа, опомнившись. – Ведь это не обида. Так… Я зла, очень зла. Оттого, что и я, может быть… тоже очень несчастна. Я никого не люблю и, кажется, не могу уж никого любить. Не знаю, нужно ли даже любить. Я – как Юрий… только в том и разница, что все ему дает радость, а мне все – страдание… Прощайте же, Хеся, спокойной ночи. Простите меня.

Она отвернулась и закрылась с головой одеялом, пряча глаза от лапчатых теней лампадки. Шумели березы. Деревянно и гулко стучали по крыше копыта дождя.

Глава двадцать третьяТроебратство

В чайной на барке, где всякого люда бывает довольно и всякие разговоры ведутся, Михаил опять сидел со своим новым знакомцем – Лавром Иванычем. Это уже в третий раз они виделись.

Тогда, после собрания, Лавр Иваныч подождал Михаила на тротуаре, сразу с ним заговорил, потом они походили по улицам часа полтора. И стали встречаться. Михаилу понравились острые глаза, говор и то, о чем заводил беседы новый знакомец. Несмотря на привычку обязательного недоверия, Михаил не мог отнестись к нему с подозрением: видно было, что это человек совсем из другого какого-то мира, неизвестного, занят чем-то своим, занят Михаилом потому, что «о мыслях его любопытствует», а больше ничего.

Жизнь Михаила так сложилась, что он почти отвык от людей. Давно уже знал немногих и все одинаковых; разговоры между этими одинаковыми тоже были почти всегда одинаковые. И от Лавра Иваныча дохнуло на него если и не свежим воздухом, то во всяком случае другим, незнакомым.

Михаил уже знал, что Лавр Иваныч не «сектант» (как сначала подумалось), а бывший старовер. «После пошел в единоверие, ну, и это как-то у меня не вышло, – признавался он. – Ныне, можно сказать, ни там, ни здесь, прямо нигде, все книжки почитываю, мир пытаю». Он и в самом деле был очень серьезно начитан. «Времени много, торговля налажена, идет себе потихоньку, а человек я одинокий».

Михаил в этот вечер был пасмурен. Раздражал граммофон, раздражали и двое парней за соседним столиком, пьяных, которые, однако, говорили о «божественном». Старые мысли о себе раздражали, наянливые. «Что ж, – думалось, – и я, как Лавр Иваныч: ни там, ни здесь, прямо нигде».

– А вот еще желал я вас нынче спросить, – сказал Лавр Иваныч, – знаете вы тут троебратство одно?

– Троебратство? Нет, я ведь никого не знаю. Это что же, секта какая-нибудь?

– Нет, зачем? Так мы между знакомыми называем. Я нынче туда побывать хочу, в гости, так вместе, если угодно, поехали бы.

Михаил насупился.

– Я не могу ехать неизвестно к кому. Да и зачем мне?

– Отчего же? Вот мы с вами побеседовали, сдружились. Их бы поглядели тоже, коли не знаете. Это старец один, потом племянник его, хроменький, ну, и мастеровой еще с ними живет.

– Старец? Как же вы говорите – не секта? Учитель, что ли, ихний?

– Нисколько не учитель. Старец – я сказал в том смысле, что уж почтенных лет человек…

К великому изумлению Михаила, Лавр Иваныч объяснил, что «старец» – профессор и фамилия его Саватов.

– Как, тот самый Саватов, известный?

– Да, он многим известен. Теперь уж он лекции только на одних женских частных курсах читает. Неприятности у него в свое время бывали. Да он такой еще бодрый.

– А племянник?

– Племянник здоровья слабого. Он археологией, что ли, занимается.

– Я не понимаю, о каком же вы троебратстве? И при чем тут мастеровой?

– А они втроем живут, вместе и как бы в одних мыслях. Ничего, в согласии живут. И Сергей Сергеевич, мастеровой этот, ихний же. Сергей-то Сергеевич семейный, да жена не захотела, не согласна, что ли, в чем-то, ну так она отдельно живет с детьми, в гости друг к другу ходят.

– Странно! – сказал Михаил. – Какие же у них мысли? Право, на секту похоже.

– Мысли обыкновенные, разные, я к тому сказал, что они у них согласные. Вы сами спросите, коли поедете. Гостям там всегда рады. Между прочим, иные их еще «временщиками» зовут, ну да это так: потому что у них свое мнение о временах.

– О временах?

– Да, насчет истории. Что всякое время свою правду оправдывает и нужно прежде всего времена узнавать, ну и так далее.

– Пожалуй, поедемте, – сказал Михаил, вставая. – Я что-то вас не понимаю, но, если это Саватов, я могу поехать на часок. Куда ни шло. Только как же вы повезете незнакомого? Ведь и вы меня не знаете.