Литта в волнении приподнялась.
– Юрий… Что? Что такое?
Но Юрий покачал, улыбаясь, головой.
– Так, об одном человеке… Не для тебя ведь важное, – для них… – сказал он лукаво. И прибавил: – А что Михаил? Ты, очевидно, имеешь о нем известия. Где он? Здесь? С него станется.
– Он… – начала Литта и вдруг запнулась. Опять странно у нее сжалось горло, останавливая слова. Говорить? Не говорить?
Юрий нахмурился. Надоело это, стало скучно. Он потянулся к столу, закурил папироску и произнес спокойно:
– Ты, Улитка, сделалась ужасно конспиративна. Так и запахло от тебя конспирацией, точно ты банка со старыми духами. Ведь не я этот разговор начал! А уж коль начинаешь, так разговаривай по-человечески.
Литта вспыхнула.
– Юрочка, ты прости. Мне ведь тоже очень трудно. Я ведь не знаю многого… Михаил не здесь, но близко, – прибавила она с усилием. – Я получаю от него вести… Коротенькие записочки, у Саватова.
– Дидусь? Вон он какой ловкий. Тряхнул стариной…
– Нет, так… Они любят Михаила. Раз я даже виделась у них с Михаилом. Только раз. Не следует ему…
– Конечно, не следует. Ну что ж он тебе говорил? Что писал?
– Разное… Коротенькая записочка. Говорил, между прочим, что тебя должны скоро выпустить, что уж теперь ясно. И правда…
Юрий подумал.
– А о письме, которое я, тайными путями, получил от него в тюрьме, говорил тебе?
Она вздрогнула.
– Писал? Нет, я не знала. О чем? Он о чем-нибудь спрашивал?
– Да, спрашивал, – с улыбкой проговорил Юрий. – Так, кажется, догадываешься? Он хотел узнать прямо от меня, как… как прошли мои допросы. Верил, что я ему не солгу. С удовольствием ответил бы теперь… если возможно это.
– Юрий… – начала Литта и привстала немного. В ней горела душа, хотелось спросить, что же ответит он? Что? И слова не шли с языка.
– Очень, очень трудно с письмами, – сказала она тихо. – Он сам давно не пишет, разве случайно, окольная записочка Оресту… И передавать трудно. А возможно. Все возможно.
Юрий вдруг перебил ее, не слушая:
– А ты не знаешь, где именно теперь Наташа? Вот вовремя уехала умница.
– Не знаю, – сухо сказала девочка.
– Михаил знает?
– Вероятно. Я у него не спрашивала.
Юрий помолчал.
– Ты чего же, сестренка? Обиделась? Я тебя прервал.
– Нет, так. Все равно.
– Ах, что за скука! Точно тебя подменили! И чего хочешь? Ведь вот я без всяких секретничаний, открыто говорю с тобой, попросту говорю, что с большим удовольствием даже повидался бы с Михаилом, будь это возможно. Целых три дела к нему. Во-первых, ответ на его письмо, прямой и точный. Во-вторых, очень хочется преподнести документик! Люди милые, только слепы, жалею их. Если случайно узнал, с достоверностью, кто их обманывает, – как не сказать, не помочь, уезжая? А в письме этого не скажешь; не напишешь. Третье дело… ну, это уж мое личное, пустяк, насчет адреса Наташи. И вот, я…
Литта не выдержала. Покраснела вся, стала прежней девочкой, схватила брата за руки, папироской его обожглась.
– Ах, Юрик, милый! Нет, я верю, верю… Ах, как хорошо, чтобы ты повидался с Михаилом. Он мне то же говорил, то же, что очень бы это хорошо… если ты сам захочешь, конечно. И вот ты сам. И еще у тебя такое важное… Спасибо тебе.
Юрий ходил по ковру темноватого кабинета и думал. Замолкла и Литта. Опять чего-то испугалась.
– Послушай, сестренка, говори прямо. Свидание возможно?
– Это как ты…
– Что я? Я свободен, обо мне не толк, я и за границу уезжаю. Он-то где?
– В Петербурге нельзя свидеться. Никак нельзя…
– Я тебя не о том спрашиваю! – крикнул Юрий. – Я спрашиваю, где Михаил?
– Он… Он в Финляндии, Юра, – заторопилась она. – Прости меня! Я сама не знаю, что со мной. Я путаюсь. Но верю тебе, верю! И Михаил верит. Он в Финляндии, да. Не живет на одном месте. Но вы могли бы съехаться…
– Съехаться? Да, ты путаешь много, детка. Чему это ты веришь? Что я на допросах не оговаривал всех направо и налево, не выдавал то, чего не знаю и что знаю, не вредил другим ради вреда? Еще бы! Нет, не в этом дело, а…
Он, размышляя, прошелся по комнате.
– Что же, Юра! – шепнула Литта робко.
– Не знаю, право… Не очень удобно… Куда это к нему тащиться…
– Юрий, ведь ты сам… Ну не надо.
Юрий еще помолчал.
– Правда, сам… Я бы повидался. Жаль их, бедненьких. Уедешь – там уж не до них. Забуду я. А сказать бы надо Михаилу. Письмо-то послать, значит, можно?
– Трудно очень… Да можно. Но ведь ты сказал, что в письме самого важного не напишешь?.. Лучше бы записку, где свидеться, около Гельсингфорса или где… Ты бы назначил.
Он опять задумался.
– Ну да, поеду я к черту в трубку в Гельсингфорс еще… Нет, детка, не выйдет. Не стоит. Письмо дам завтра, отправляй как знаешь.
Говорил с лаской, и лицо у него делалось все веселее.
– Ну что, конспираторша, надулась? Право, если б не отъезд скорый, я бы еще погадал. Помимо всяких дел, – забавно напоследках окунуться в самую гущу «конспирации», ехать тайно и среди финляндских скал и снегов идти, «закрыв лицо плащом»… Снегов-то, положим, нет пока, а без «плащей» бы дело не обошлось…
Литта встала, бледная.
– Я тебя прошу, не смейся. Можешь делать, что угодно, но смеяться не над чем. Я не позволю. Это тебе не игра, не игра!
– Ой, какая сердитая! Ну маленькая моя, ну сестреночка моя, улиточка моя светленькая, улыбнись скорее! Разве я тебя хочу обижать? У меня, может, своя манера конспирировать? Вот одна максималистка все смеялась, смеялась, шутила-шутила, а между тем так себя законспирировала, что окончательно пропала, близкие товарищи даже не могут узнать, где она? Детка моя хорошая, смотри ты, пересерьезничаешь!
Он тормошил ее, целовал нежную щеку около уха, заглядывал в глаза. И она не выдержала, улыбнулась.
– Ага, не сердишься, смеешься! Мы еще ребята с тобой, нам пошалить не грех. Как давно не видались, а ты ко мне с важностью. Ну, иди, маленькая, поздно. Еще успеем наговориться, я раньше того четверга вряд ли уеду. – И прибавил серьезнее: – А письмецо я завтра тебе приготовлю. Помудрите с Дидусей, как его переправить. Не бойся, я тоже постараюсь так и этак, обиняками… Что можно написать – то и напишу. Подумаю.
Литта ушла. И было у нее на душе мутно, вопросительно, недоуменно. Не о себе, не о своем, не о Михаиле… Нет, в глубине – ясно, тихо, твердо. А вот тут, близко, около, вьется что-то, и грозное, и неуловимое, и непонятное – серое. А она как слепая.
«Ну пусть… Ну пусть… – думает Литта, медленно раздеваясь в белой своей спаленке. – Может, и надо мне тут чего-то не знать. Я свое буду знать. Юрий милый – и страшный. Отчего страшный?»
Завернулась с головой в одеяло, сердце колотится, все – страшно. Она глупая, глупая, еще маленькая, еще слепая. Открыла глаза – темно, черно совсем, точно и вправду она слепая.
Нет, ничего, ничего, это темнота. Зажечь лампадку Гликерия забыла – вот и все.
Думает дальше, уже не о Юрии, а о нем, о Михаиле. Он не страшный. И даже за него не страшно. Не случится с ним худа, не случится. Может, никогда не увидятся они больше?.. Ну что ж. Литта и одна пойдет… куда? К своему, по-своему, как сумеет. Все равно.
Но они увидятся. Нельзя, чтоб не увиделись. Такая длинная, длинная жизнь впереди, и никогда? Нет, нет, она знает, все будет. Все будет.
Литте уже не страшно. Кругом темнота, – а внутри, в глубине, – засветлело, точно лампадка горит. Там ясно, там она не слепая.
Туда и смотреть. Смотришь туда – нет страха. Опять вера: все будет.
Глава тридцать перваяВокзальные люди
С вечерним поездом прибыл на городской вокзал человек, по виду из купеческого звания, бородатый, в синей чуйке и в картузе.
Прошел вместе с другими пассажирами в буфетный зал, высокий, холодноватый. Вокруг было шумно, хлопали двери.
Кто ехал дальше – спешил перекусить. Толпились у буфетной стойки – там светло и даже будто теплее: дымятся блюда с макаронами, котлетами, сосисками, пахнет вкусно горячим кофеем.
Солидная финка разливает кофе и покровительственно следит за пассажирами: они сами берут тарелки, накладывают, что приглянется, и отходят к столикам, в глубину.
Бородатый пассажир навалил себе полную тарелку макарон, спросил пива и пошел в самый дальний угол. Сел там за непокрытый столик у окна, высокого, черного. Есть начал медленно. Пиво выпил, еще взял.
Зазвонили, задвигались, двери пуще захлопали… И вдруг сделалось тихо. Ушел поезд.
Кое-кто остался за столиками. Остался и пассажир в чуйке; его почти не видно в затененном углу. Финские девицы, в чистых передниках, хлопочут у буфета, новые блюда с сосисками откуда-то вытаскивают: сейчас опять поезд, с другой стороны. Да и он не последний.
Не русский вокзал. В том, как стакан стоит, как двери хлопают, даже в самой суете чувствуется не русское, не российское. Пассажиры в такой вокзал не вваливаются, а входят. Суета без растерянности. У финки за буфетом лицо благожелательное, но двигается она не поспешно, да и все девицы-прислужницы не столько служат, сколько надзирают. Работать они совсем не прочь: руки сильные, тащит девица корчагу с супом или кофейник ростом с самовар, – ничего, даже не согнется. А «служить», то есть метаться в стороны, как мечутся русские вокзальные лакеи в прожиренных фраках, – этим девицам несвойственно, верно, и в голову не приходит.
Опять звонок, опять захлопали двери, опять толкотня у буфета, – и вкусно пахнет свежезаваренный кофе.
Два пассажира, с тарелками, с какой-то бутылкой и стаканами, пошли к дальнему столику, где тихо и невидно ютился человек в картузе, сели почти рядом с ним.
Одеты оба незаметно; так незаметно, что видишь их – словно и не видишь. Есть одежда, – в ней как в шапке-невидимке. Не всякому и не сразу дается эта шапка-невидимка. Без долгих стараний ее не добудешь.
Бородатый человек, однако, заметил обоих. Удивился про себя. Он ждал одного; другого, – высокого, сутулого, с длинными сильными руками, – даже и не знал.