Мой сосед объездил весь Союз —
Что-то ищет, а чего — не видно, —
Я в дела чужие не суюсь,
Но мне очень больно и обидно.
У него на окнах — плюш и шелк,
Баба его шастает в халате, —
Я б в Москве с киркой уран нашел
При такой повышенной зарплате!
Халат на соседской жене обижает его сильнее, чем отсутствие халата на своей. Он видит лишь явное неравенство, а следовательно, и несправедливость:
У них денег — куры не клюют,
А у нас — на водку не хватает!
Эта краткая и ясная формула исчерпывает весь смысл социального сознания тех, кому до сих пор, и, быть может, сегодня особенно, нестерпима сама мысль о положении, при котором человек смог бы не по прихоти начальства и не с помощью плутней и воровства, а честным путем добиваться лучшей участи. Отсюда и фанатическая ненависть к «собственникам» и даже к их собственности. Ненависть эта распространяется в особенности на те предметы, какими хотелось бы обзавестись и самому. Но покуда это не удается, надо всемерно портить радость счастливчикам, например владельцам автомобилей:
Сегодня ночью я три шины пропорол, —
Так полегчало — без снотворного уснул!
Выливающаяся в такие решительные действия стихийная классовая ненависть подогревается усиленным самовнушением:
За то ль я гиб и мер в семнадцатом году,
Чтоб частный собственник глумился в «Жигулях»!
Затеяно даже некое самоиспытание на идейную прочность:
Но вскоре я машину сделаю свою —
Все части есть, — а от владения уволь:
Отполирую — и с разгону разобью
Ее под окнами отеля «Метрополь».
Но стоит только самому перейти в категорию «собственников», как отвращение к собственности ослабевает:
Нет, что-то ёкнуло — ведь части-то — свои! —
Недосыпал, недоедал, пил только чай…
Всё, — еду, еду, регистрировать в ГАИ!..
Ах, черт! — «москвич» меня забрызгал, негодяй!
В стране, где за всем, даже самым необходимым, приходится стоять в очередях, очень не любят тех, кто очередей не соблюдает. И такую неприязнь можно понять — это ведь нечестно, несправедливо:
А люди всё роптали и роптали,
А люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первые стояли, —
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Но если им так дорога справедливость, отчего они не спросят самих себя: «Какого черта мы все тут должны стоять в очереди, чтобы поесть? Ведь в других местах как-то обходятся без очередей, да и у нас когда-то обходились». Там, где за едой надо стоять в очереди, ни о какой справедливости говорить не приходится, ибо очередь эту кто-то заведомо уже обошел, будь то иностранцы, или делегаты, или депутаты, или спекулянты, воры и аферисты, или те, у кого своя, отдельная, скрытая от посторонних глаз очередь за своей, особой едой. Никакими очередями, как бы строго за их соблюдением ни надзирали, справедливость не обеспечивается, поскольку никакие очереди не остановят гонку, в которую все мы с рождения включаемся, как бегуны со старта:
На дистанции — четверка первачей, —
Каждый думает, что он-то побойчей.
Каждый думает, что меньше всех устал.
Каждый хочет на высокий пьедестал.
Кто-то кровью холодней, кто горячей, —
Все наслушались напутственных речей,
Каждый съел примерно поровну харчей, —
Но судья не зафиксирует ничьей.
Слишком многие у нас, не желая беспокоить и утомлять себя этим бегом, упорно апеллируют к судье, требуя раз и навсегда объявить ничью. Ее-то они и называют справедливостью.
Не умолчал поэт и еще об одном, быть может, самом постыдном свойстве, глубоко укоренившемся в соотечественниках за века несвободы и унижений, — о холопстве. Эта нравственная болезнь, развившаяся под «гнетом власти роковой», в свою очередь, способствует увековечению этого гнета. Подданные «сонной державы», возможно, оттого и поражены сонливостью, что она хоть как-то притупляет чувство глубоко засевшего страха, то и дело подпитываемое каким-нибудь новым испугом. Если Ж.Б. был уверен в неколебимости трона «короля дураков», то В.В. с горечью ощущал мощь той силы, что держит в ярме крепко напуганных людей. Даже когда испуг, казалось бы, должен сойти на нет, инерция страха сохраняется. «Народ безмолвствует». Знаменитая ремарка в «Борисе Годунове» угадывается у В.В. в некоторых картинах, где эта особенность российской истории дает о себе знать в нашу эпоху. Вот одна из таких картин, всем хорошо знакомая, почти наскучившая своей регулярной повторяемостью, но не ставшая оттого менее безрадостной:
Схлынули вешние воды,
Высохло все, накалилось.
Вышли на площадь уроды —
Солнце за тучами скрылось.
А урод-то сидит на уроде
И уродом другим погоняет.
И это-то все — при народе,
Который присутствует вроде
И вроде бы все одобряет.
Что-то некрасовское звучит в этом девятистишии. Но одно его качество позволяет увидеть, что сочинил его поэт, говорящий языком народа, который слишком дорогой ценой заплатил за увлечение бесовской ненавистью и слепым насилием. Здесь тоска-печаль, горечь, но нет злобы. Эти стихи взывают к мужеству и разуму, но не к чувству мести.
Печальной иронии исполнены наблюдения В.В. над привычкой соотечественников загодя бояться возможного гнева полновластного начальства, предчувствовать этот гнев и от одного только предчувствия робеть, никнуть и прятаться от его «всевидящего глаза» и «всеслышащих ушей»:
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность —
И души запирала на засов.
Иному для того, чтобы запереться, никакой ясности и не требовалось, и в укрытии держал его не то инстинкт, не то условный рефлекс:
Что ж ты в тине сидишь карасем?
Не хочется — и всё!
Находились, впрочем, и смельчаки. Иногда смелели от отчаяния:
Говорят, лезу прямо под нож.
Подопрет — и пойдешь!
Но то были редкие исключения из общего правила. К ним, даже если в глубине души чувствовали в них какой-то смысл, относились с подозрением и всегда готовы были приписать подобной смелости какие-нибудь сомнительные мотивы. Многие потихоньку отводили душу, предаваясь излюбленному с некоторых пор российскому занятию — раздвоению сознания или невиннейшему в своей сокровенности бунту:
А кто кинет втихаря
Клич про конституцию,
«Что ж, — друзьям шепнет, — зазря
Мёрли в революцию?!…»
По парадным, по углам
Чуть повольнодумствуют:
«Снова — к старым временам…» —
И опять пойдут в уют.
Поэт далек от позиции стороннего резонера, одиночки, стоящего где-то вне или над этим незавидным существованием:
Застучали мне мысли под темечком…
И мысли очень беспокойные — такие, что, к сожалению, слишком редко посещали людей нескольких поколений, ставших жертвами собственной беспечности, легковерия и холопского умиления перед властью. Очень многим и тяжкий исторический опыт не пошел впрок — недостало смелости прийти к неутешительному признанию:
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость свою.
Отсюда, от страха перед правдой — все малодушные попытки оправдать собственные лишения некоей исторической необходимостью: положили, мол, жизни на алтарь лучшего будущего. В.В. понимал эту психологию, но не принимал ее. Подобно Ж.Б., недвусмысленно заявлявшему, что баснями о лучшем будущем его не обморочишь («Доносился до всех закоулков души Гимн грядущему — был он немного фальшив»), он не скрывал недоверия к этой древней по происхождению приманке:
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, —
Учителей сожрало море лжи —
И выплюнуло возле Магадана.
Но не умолчал он и о том, что такое неверие уживалось в нем со способностью мириться с разбойничьими рейдами этого страшного моря:
И я не отличался от невежд,
А если отличался — очень мало, —
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
Себя он судил строже, чем других. Это и дало ему право судить свое поколение:
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.