От границы мы Землю вертели назад —
Было дело сначала, —
Но обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись ногой от Урала.
Поэт видит происходящее сразу в двух уровнях: сверху, как бы с высоты птичьего полета —
И от ветра с востока пригнулись стога,
Жмется к скалам отара.
Ось земную им сдвинули без рычага,
Изменив направленье удара.
— и прямо от земли:
Мы ползем, бугорки обнимаем,
Кочки тискаем — зло, не любя,
И коленями Землю толкаем —
От себя, от себя!
Возможно ли с более зримой, осязаемой физической конкретностью и с более точной математической отвлеченностью выразить смысл почти четырехлетнего движения наших солдат пешком и ползком по земле Европы? —
Мы толкаем ее сапогами —
От себя, от себя!
…
Шар земной я вращаю локтями —
От себя, от себя!
…
Землю тянем зубами за стебли —
На себя! От себя.
Возможно ли дать более ясное понятие о буйстве смерти на этом долгом пути, чем то, что дал поэт всего двумя строками, как кровью, пропитанными горьким юмором обреченных? —
Всем живым ощутимая польза от тел:
Как прикрытье используем павших.
И нигде, ни в одном стихе, ни в едином звуке не слышно у него и отголоска того натужного молодечества, той придуманной, дешевой отваги, на которых замешана казенная батальная словесность. Никакого театрального или киногероизма, романтического подкрашивания смерти в бою. Смерть эта всегда безобразна и нелепа, как та, что настигла одного старшину:
И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!…» — и дальше пару слов без падежей. —
К чему две дырки в голове!»
И вдруг спросил: «А что, в Москве,
Неужто вправду есть дома в пять этажей?…»
Над нами — шквал, — он застонал —
И в нем осколок остывал, —
И на вопрос его ответить я не смог.
Он в землю лег — за пять шагов,
За пять ночей и за́ пять снов —
Лицом на запад и ногами на восток.
И фронтовое увечье — вовсе не знак доблести, не предмет гордости, а беда, которую не избыть и к которой невозможно привыкнуть:
Жил я с матерью и батей
На Арбате — здесь бы так! —
А теперь я в медсанбате —
На кровати весь в бинтах…
Что нам слава, что нам Клава —
Медсестра — и белый свет!…
Помер мой сосед, что справа,
Тот, что слева — еще нет.
И однажды, как в угаре,
Тот сосед, что слева, мне
Вдруг сказал: «Послушай, парень,
У тебя ноги-то нет».
Как же так? Неправда, братцы, —
Он, наверно, пошутил!
«Мы отрежем только пальцы» —
Так мне доктор говорил.
Они воюют и гибнут на суше, на море, в воздухе. И в мирное-то время были они людьми подначальными, а тут и вовсе одно им оставлено право — умереть. И одна надежда — дожить хотя бы до завтра:
Сегодня на людях
сказали:
«Умрите
геройски!«
Попробуем, ладно,
увидим,
какой
оборот…
Я только подумал,
чужие
куря
папироски:
Тут — кто как умеет,
мне важно —
увидеть
восход.
Попадали туда и такие, кому была привычна другая война — против своих безоружных соотечественников, коих уморили они голодом, перестреляли и перемололи в лагерную пыль не меньше, чем удалось это сделать врагу. Они продолжали исправно вести эту свою войну и там. Но в отличие от однополчан не шагали, «как в пропасть», из окопа, за вражескими «языками» не ходили, а отсиживались в блиндажах, когда высовываться было опасно, и успевали прислушиваться к «языкам», понятным без переводчика, когда между боями случались передышки:
Судьба моя лихая
Давно наперекос:
Однажды языка я
Добыл, да не донес, —
И особист Суэтин,
Неутомимый наш,
Еще тогда приметил
И взял на карандаш.
Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый матерьял…
Никто поделать ничего не смог.
Нет — смог один, который не стрелял.
Но даже из этих «неутомимых» не всякому удавалось выходить сухим из воды:
У начальника Березкина —
Ох и гонор, ох и понт! —
И душа — крест-накрест досками, —
Но и он пошел на фронт.
Лучше было — сразу в тыл его:
Только с нами был он смел, —
Высшей мерой наградил его
Трибунал за самострел.
Ну а тем, над которыми такие березкины так гордо начальствовали, — им тоже давали возможность умереть геройски, только перед смертью не могли они написать «считайте коммунистом»:
У штрафников один закон, один конец:
Коли, руби фашистского бродягу,
И если не поймаешь в грудь свинец —
Медаль на грудь поймаешь за отвагу.
За всех не вернувшихся из боя поэт рассказал о том, что с ними произошло. Рассказал так, как не дано было это сделать никому из вернувшихся. Многие фронтовики, малознакомые с биографией В.В., полагали, что он тоже воевал. Другие были убеждены, что пел он о событиях непридуманных. Ему не раз приходилось объясняться по этому поводу со своими слушателями. «Во всех этих вещах, — говорил он, — есть большая доля авторского домысла, фантазии, а иначе не было бы никакой ценности: видел своими глазами, взял да зарифмовал. Конечно, я очень многое из того, о чем вам пою, придумал. Хотя вот некоторые говорят, что они это знают, эти ситуации знают, бывали в них и даже людей, про которых я пою, они очень хорошо знают. Ну что ж, это приятно».
В песнях двух поэтов, француза и русского, облик войны очень разный. Вернее сказать, Ж.Б. просто не желает в него вглядываться, но не потому, что страшится его, как взгляда Медузы. Для него это заведомое, безусловное и абсолютное зло, с семенем которого надо бороться, как с чумой. Его больше занимают свойства человека, из-за которых тот подвержен такой заразе, нежели она сама. У В.В. война предстает во всей ее гнусной неприглядности, в крови и грязи, в лжи и надругательстве над человеком, его жизнью, над здравым смыслом.
Но в одном, главном, оба поэта сходятся. Они бросают открытый вызов многотысячелетнему человеческому обычаю чтить насилие как последний, решающий аргумент в споре или как двигатель истории.
«РАЙСКИЕ ЯБЛОКИ»
Важно живут ангелы,
Важно.
Когда исследователи и критики пробуют очертить круг персонажей Ж.Б. и включают в него бродячих музыкантов, мелких чиновников, судей, священников, рогоносцев, воинов-ветеранов, полицейских, журналистов, сутенеров, пьяниц, верных и неверных жен, воров, бедных и зажиточных крестьян, проституток, светских дам и пастушек и т.д., то среди этой разношерстной публики чаще других мелькает или незримо присутствует костлявая фигура с длинной косой. Более чем в десяти песнях она выступает как главное действующее лицо. Во многих других на нее есть прямые или косвенные ссылки. Ж.Б., любивший давать прозвища близким людям, животным, каким-нибудь явлениям, эту свою героиню называл фамильярной кличкой Курносая.
Для него смерть была не метафизическим понятием. Он представил ее в виде царственно властной дамы со многими свойственными ее полу и положению привычками и с целым корпусом служителей. Могильщики, гробовщики, служащие похоронных контор, факельщики, музыканты, подрабатывающие на похоронах, имеют самое полное представительство в его поэзии. Не пренебрег поэт и специфическим скарбом, появляющимся там, где гостит эта особа: гробы — от роскошных стильных до грубых дощатых ящиков, похоронные дроги, неспешно влекомые лошадьми, и другие — современные, моторизованные, способные «мчаться с усопшим на скорости сто сорок в час». Упомянуты все виды и классы кладбищ. Сами похороны, предшествующие (отпевание, бдение у гроба) и сопутствующие им (надгробные речи) обряды упоминаются чаще, нежели свадьбы, крестины, первое причастие и т.п.
Многие свидетельства друзей и знакомых Ж.Б. говорят о том, что к смерти как вечному спутнику нашего бытия он относился с необычайным вниманием и интересом не только в поэзии, но и в жизни. Любимым местом прогулок были для него кладбища. Обычно уклонявшийся от участия в обрядах и церемониях, он с большей готовностью являлся на похороны не только родственников и друзей, но и знакомых, даже не особенно близких.
Погребальное усердие поэта отозвалось в шутливой песне «Похороны прежних лет», сюжет которой — иронические сетования на явную деградацию этого обряда в наши дни:
Нынче живые скупы и хоронят своих