Червоный — страница 36 из 48

— Тебя как зовут?

— Виктор, — ответил я удивленно, так как почему-то считал: Даниле мое имя уже известно.

— Откуда ты?

— Ленинград.

— За что здесь? — это уже смахивало на допрос.

— Тебе какое дело? — невольно огрызнулся я.

— И все-таки?

— В танке горел, — произнес я, немного подумав. Мне самому не хотелось лишний раз вспоминать свою печальную историю.

— Не сгорел, получается…

— Как видишь… Даже не обгорел.

— Дальше что? За то, что не обгорел, сюда попал? Почему политическая статья?

— Когда наш танк подожгли, немцы как раз прорвались. Около полутора суток был во вражеском тылу. В лесу пересидел… Потом наши опять взяли этот рубеж. Ну, я вышел к своим.

— Ага. Свои же тебя и посадили.

— Это ошибка! — вырвалось у меня.

И сразу же я пожалел о своей несдержанности — Червоный, настоящий враг советского народа, теперь может решить, что я тоже имею какие-то претензии к власти.

— Ошибка, — легко согласился он. — А в чем ошибка?

Я вздохнул. Видимо, все-таки придется ему объяснить.

— Экипаж расстреляли, когда подбитый танк загорелся. Мне, считай, повезло — ни ожога, ни царапины. Об этом меня потом особисты спрашивали: почему весь экипаж погиб в бою, а механик-водитель даже не пострадал? Что делал во вражеском тылу тридцать четыре часа? Куда делся планшет командира танка? Ну откуда я знаю, куда делся его планшет! — Вдруг я завелся. — Ну, слово за слово — пошло обвинение в измене родине. Мол, почему я не застрелился, когда оказался в окружении… А немцы меня не заметили даже! Там же война кругом! Говорит особист: вас, сержант Гуров, успели перевербовать, ведь вы отдали фашистам планшет своего командира, а там были стратегически важные карты… Не было там стратегически важных карт!

— Ты откуда знаешь? — Червоный улыбнулся уголками губ.

— О! Точно так же меня спрашивали в особом отделе фронта! Откуда сержант может знать, что держит в своем планшете старший лейтенант? Да я в него заглядывал… Если бы еще меня хоть ранили… Ну, хоть какая-то царапина…

— Видишь, как бывает: цел — и не слава богу. Лучше бы убили. — Вопреки серьезности ситуации Червоный опять улыбался.

Как будто мысли мои читал: иногда мне такое приходило в голову, но я гнал это от себя. Затем почувствовал где-то в глубине сознания — не должен я вот так запросто, на равных, вроде как… не знаю… исповедоваться этому предателю… Пусть даже не исповедоваться, даже говорить с ним о таких вещах. Но остановиться уже не мог: за все время никто — от фронтового откормленного особиста до зека на соседних нарах — не интересовался моей грустной историей с такой явной искренностью.

Пока, правда, я не мог разобраться, что же так веселит Червоного в моих мытарствах, но потом решил: где-то в глубине души бандеровец издевается над бывшим сержантом Красной армии. Не из-за ненависти ко мне лично — ведь тогда, во время кровавой драки в бараке, Данила, честно говоря, спас мне жизнь или, по крайней мере, уберег от тяжелого ранения. Просто у них это в крови — не любить нас : так я тогда думал. Но начав рассказ или исповедь, уже не мог остановиться.

— Не знаю, что лучше… Только потом мне, считай, подфартило. Приехал через неделю какой-то серьезный человек из военной прокуратуры, изучил все, по его мнению, противоречивые дела. Дошло до моего. И решил так: с меня хватит трех месяцев штрафной роты и разжалования в рядовые. Ну, пускай так — рядовой, штрафник, зато живой. Там тоже люди воюют. Только дальше я сам, наверное, виноват…

— То есть ты сам точно не знаешь, виноват или нет? — С того момента я чувствовал некоторое давление со стороны собеседника.

— Ну… Я мог бы удержаться…

— От чего?

Я вздохнул.

— Нас послали в атаку, на прорыв… Штрафников всегда бросают вперед, когда надо прорвать линию обороны на тяжелом участке…

— Пушечное мясо — известный прием, — кивнул Червоный. — И что дальше?

— Ничего! — неожиданно для себя огрызнулся я. — Много ты знаешь! Мы воевали! На войне! На передовой, в окопах! С немцами, твою мать!

— Мы тоже воевали, — спокойно сказал Червоный. — И с немцами тоже.

— Молчал бы! Мы воевали за родину!

— И за Сталина, — напомнил он.

— За Сталина! — Теперь я говорил с вызовом. — За Сталина! За родину и за Сталина бойцы поднимались в атаку и шли с винтовками на танки! И таких, как вы, на фронте без суда — к стенке! Именем Союза Советских Социалистических Республик!

— В самом деле, именем вашего Савецкого Союза, — Червоный именно так, нарочно искажая, произнес название страны, — наших бойцов и простых людей, украинцев, расстреляли ваши за десять лет много. — Он держался спокойно, как человек, уверенный в своей правоте. — Вот ты сидишь в лагере, тебя осудил советский суд. И все равно требуешь стрелять таких, как мы. Как я.  — Бандеровец ткнул себя пальцем в грудь. — Даже без суда. Так?

— А хоть бы и так. — Пока я не вполне понимал, к чему ведет бандеровец, хотя подозревал — загоняет в какую-то ловушку.

— Скажи… ну а сам — стрелял бы? По приказу, без приказа, просто так — стрелял бы?

— Стрелял, — упрямо гнул я свою линию.

— За что?

Последнюю фразу он не произнес — выплюнул. Мне вдруг захотелось быть похожим на Червоного в этой его уверенности. Поэтому ответил, невольно перенимая его интонации:

— За предательство! Предателей даже в мирное время расстреливают!

— Предателей чего? Или кого? Кого мы предали, Виктор? Я, конкретно, что, по-твоему, предал?

— Родину.

— Какую? Виктор, свою родину, — он опять ткнул себя указательным пальцем в грудь, — свою, понимаешь, свою я не предавал. И никто из моих ребят: убитых, замученных, загнанных в ваши лагеря, за колючую проволоку, в ваши шахты и копи, на ваши глиняные карьеры и рудники, даже те, кто на воле до сих пор продолжает борьбу, — никто, ни один из нас не предал родину. Мы готовы умереть за нее. И за нее, Виктор, мы умираем от вражеских пуль.

— Не лепи мне тут горбатого, Червоный! Ты воевал против Советского Союза, против своей родины…

— А ваш Советский Союз, Виктор, не моя родина! — резко перебил меня Червоный, подавшись вперед, и в его глазах я рассмотрел невиданный ранее блеск. — Моя Родина — Украина. Не эта, придуманная вами Украинская Советская Республика, а свободная страна. Где нет ни советской власти со Сталиным и Кагановичем, ни польской шляхты с Пилсудским, ни немецкого рейха с Гитлером и его наместником Кохом.[23]Даже царская Россия и Австро-Венгерская монархия — тоже не наше.

— Но революция свергла царя и освободила народы! А товарищ Сталин это дело завершил…

— Большевики не дали свободы Украине. Они забрали власть над моей страной сначала у русского царя, потом у поляков, а теперь вот у немцев. Мой народ коммунисты и дальше держат в неволе. Тебе трудно это понять, но так и есть, хлопец.

Проговорив это, Червоный подался назад, оперся удобнее руками о металлический край больничной кровати, коснувшись раны на боку. В его взгляде я прочел осознание собственного превосходства. Но вряд ли бандеровец знал, что на политзанятиях Виктор Гуров не был отстающим. Кое-что об общеполитической ситуации я всегда знал и мог начать любую дискуссию. Кроме того, четыре года рядом с разговорчивыми «врагами народа» тоже чему-то да научили. И если Червоный думал, что я замолчу, то ошибался: уж кто-кто, а я за словом в карман никогда не лез.

— Что это у тебя за особенный народ такой, который держат в неволе? Бандиты, националисты — это твой народ?

— Вряд ли объясню, — ответил Данила. — Но попробую. Может, ты даже сам себе все сможешь объяснить. Мой народ — украинцы. То, что часть из нас сейчас действительно служит Советам, даже сами становятся партийными, еще ничего не значит. Твой народ — русские. Народ вон Томаса, — кивок в сторону раненого прибалта, который, кажется, прислушивался к нашему разговору, — литовцы. Среди людей разные есть. Теперь давай подумаем, Виктор, почему мы трое — русский, украинец и литовець — сидим в одном лагере по одной статье. Что у кого мы украли? Вот ты пошел на фронт почему?

— Бить фашистских оккупантов!

— Правильно. Потому что они пришли на твою землю, ограбили и сожгли твой дом, обесчестили твою жену, вывезли на чужбину твоего ребенка.

— У меня нет никого, — огрызнулся я, так как Червоный задел за живое. — Все мои умерли от голода, в Ленинграде, зимой сорок второго! Может, ты ничего не слышал о блокаде?

— Слышал, — кивнул бандеровец. — Но не украинцы виноваты в том, что случилось с твоими близкими. Это Сталин начал грызню с Гитлером. Поэтому твой город, окруженный немцами, более чем наполовину вымер.

— Не трогай Сталина, — процедил я сквозь зубы. — На нас напали. Мы защищались и победили.

— О! — Червоный многозначительно поднял палец вверх, как будто поймал меня на нужном ему слове. — А на нас тоже нападали. И не раз.

— И кто это на вас нападал? Вы — это кто? Чем на нас не похожи?

— Все люди одинаково созданы, — это прозвучало как-то даже по-философски. — Головы, руки, ноги, сердца… Только ты — русский… вы русские. Мы же — украинцы. Вот и вся между нами разница. Но мы же с тобой здесь берем шире, правильно?

Я промолчал. Теперь Червоный говорил, словно наш осужденный за критику власти институтский доцент. Вот это его берем шире так вообще было одной из любимых фраз Шлихта: как заведутся с кем-нибудь из троцкистов, только и слышишь — бери шире, бери шире… Данила же расценил мое молчание как согласие и продолжил:

— У нас, украинцев, тоже есть своя земля, исконная. Но по нашей… по моей земле сначала топтались царские и австрийские сапоги. Потом — российские, польские, немецкие, опять российские. У меня была жена — она умерла во время родов в тюрьме. Ее даже беременную держали в сырой холодной камере. И издевались над ней… Над моей Ульяной… — Он судорожно сглотнул — дернулся снизу вверх острый кадык. — Мой ребенок так и не родился. И это была ваша