Червоный — страница 39 из 48


Нам песня строить и жить помогает!

Она, как друг, — и зовет, и ведет!

И тот, кто с песней по жизни шагает,

Тот никогда и нигде не пропадет!


Никто не пошевелился. Данила Червоный стоял в строю всего на двух человек левее меня, я невольно повернул в его сторону голову и зацепился взглядом за его профиль. Бандеровец смотрел на происходящее без страха, без возмущения, даже без обреченного равнодушия. Мне показалось, что процесс, на здешнем жаргоне называемый трюмлением, то есть принуждение зека к смене своего тюремного статуса с помощью насилия, серьезно заинтересовал Червоного. Он следил за майором и его потенциальными жертвами внимательно, как будто стремясь запечатлеть в памяти все увиденное, но, очевидно, делая из этого свои, пока не понятные мне выводы.

Тем временем майор Абрамов, даже не прячась, повернулся к капитану Бородину, переложил пистолет в левую руку, протянул правую, и «кум» молча отцепил от ремня флягу, передал начальнику. Взболтнув ее, Абрамов приложил горлышко к губам, сделал большой глоток. И подошел к следующему вору, переступив через труп Вани Француза.

— Ты, — произнес он, наставив на зека дуло, но пока не целился, только показывал, как пальцем. — Замерз?

— Не Сочи, гражданин начальник, — в ответ.

— Правильно. Ты не скоро увидишь Сочи. Фамилия?

— Копылов Лавр Григорьевич. — На вид лет сорок.

— Масть?

— Вор. — Сказав это, Копылов стянул со стриженой головы шапку и перекрестился.

— Как дальше жить собираешься?

— По закону.

— По какому закону?

— У нас закон один, гражданин начальник.

Флягу майор Абрамов и дальше держал в правой руке. Поэтому выстрелил с левой. На этот раз — сразу в голову жертвы, почти в упор. Сделав еще глоток, вернул флягу Бородину, брезгливо провел рукой по своему белому полушубку — видимо, остались следы крови.

Пятеро следующих уголовников упали от пуль начальника лагеря один за другим. За это время Абрамов перезарядил пистолет, Бородин предусмотрительно подал ему новую обойму. Когда он расстрелял и эту, обвел взглядом сначала тех воров, что еще были живы и стояли, замерев, перед строем. Затем прибывший этап. Наконец, повернувшись, нас всех.

А дальше, засунув нетвердой рукой пистолет в кобуру, быстро подошел к ближайшему конвойному. Вырвал из его рук автомат, хотя солдат не очень-то и сопротивлялся, взял его наперевес, развернулся к этапу.

Кто-то из доходяг не сдержался — вскрикнул.

А майор Абрамов, в последний момент подняв автоматное дуло, выпустил длинную очередь над головами зеков. Воры, оставшиеся в живых, рефлекторно упали на плац лицом вниз. Остальные зеки, стоявшие в колонне, дернулись и сбились в человеческую шумную кучу, тоже склонившись перед пулями. Расстреляв весь диск ППШ, майор Абрамов, очевидно, был доволен произведенным эффектом: вернул автомат конвойному (тот его перепугано схватил и шарахнулся от начальства) и рявкнул:

— Стоять! Смирно! — Когда все заключенные выровнялись, майор распорядился: — Воров в БУР![24]С ними еще будет разговор! — Повернувшись в нашу сторону, добавил: — Звягина тоже в БУР! Пусть там подумает! — Это была фамилия Коли Тайги. — Остальные все — разойтись по участкам! Работать надо, сволочи! Вот так! И убрать на плацу! Гуров, твою мать!

Теперь язык у майора заметно заплетался. Не ожидая, пока он повторит приказ, я вышел из строя, за мной — вся похоронная команда. А других уже разводили по бригадам под сопровождение песни из «Цирка», моей любимой в другой, долагерной жизни комедии:


Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!


Но я все же успел поймать на себе взгляд Данилы Червоного. Мне не показалось: в тот момент бандеровец действительно торжествовал.

8

Третье событие, важное для дальнейшей жизни лагеря, произошло через две недели после публичной расправы над «черным» этапом. Когда в начале ноября морозы окончательно завладели Воркутой, а жизнь проходила практически в сплошной ночи.

Как раз тогда в один морозный вечер, после окончания очередного рабочего дня, Червоный подошел ко мне в бараке. Теперь, после того как мы вместе лечили раны в больничке, нашего периодического общения ни он, ни я не скрывали. Правда, он и другие бандеровцы продолжали держаться на расстоянии от основной массы зеков, теснее общаясь только с прибалтийцами. Но, живя в одном муравейнике, муравьи, так или иначе, должны были поддерживать хотя бы формальные отношения.

Немного позже Червоному представился случай кое-что разъяснить мне: оказывается, украинцы, осужденные советскими судами со второй половины 1944 года, то есть с того момента, когда советская власть вернулась на Украину, длительное время, пока велась борьба с националистическим подпольем, находились под особо пристальным вниманием. Соответственно, фиксировались все тесные контакты между ними и остальными заключенными. По этой причине Данила не хотел, чтобы именно я оказался под колпаком. Поскольку планы на меня он построил уже после того, как узнал, что на фронте я водил танк. Поэтому однажды и завел со мной разговор о паровозе. Но это, повторюсь, случилось позднее, в феврале следующего года.

А в тот ноябрьский вечер я грел у печки котелок с порцией вечерней баланды, чтобы добавить туда немного картофельных очисток. С самого утра двое больных под присмотром конвойного старательно чистили в оцинкованное ведро редкостную здесь, на Севере, картошку. Потом ее, уже сваренную в кухне, заносили в комнату докторши, ведро источало свежий, давно забытый и пьянящий аромат, нес его солдат, а за ним шел ефрейтор, таща наполненный чем-то, накрытый полотенцем деревянный ящик. Наконец туда, к Супруновой, степенно прошло лагерное начальство во главе с майором Абрамовым. Увидев меня, он почему-то подмигнул — и царским жестом разрешил забрать очистки, которые до сих пор лежали кучкой у больничного крыльца на мерзлой земле. А когда через несколько часов, сытые, разморенные и пьяные, мужчины вышли, начальник лагеря остался. Правда, вышел провожать всю компанию: мы через проволочное ограждение видели в свете прожекторов.

Ни одно из неписаных лагерных правил не могло заставить кого-то из зеков делиться съедобной зоновской добычей. Конечно, когда выпадал такой счастливый случай и к кому-то добиралась из дома продуктовая посылка, тем, что от нее осталось, счастливец мог угостить тех, кого считал нужным, — хоть всем жителям барака по микроскопическому кусочку.

Исключение — блатные. По их законам, продукты, курево и другие блага передавались в общак. И только после того, как старшие, в нашем случае — Коля Тайга, приближенные к нему и прочие авторитеты из других бараков, возьмут себе часть кешаря, дачки или как там еще называли лагерную посылку, ею могли распоряжаться остальные, включая владельца. За нарушение этих правил могли зарезать, но чаще просто калечили.

Но, во-первых, у нас все-таки «политический» барак, вследствие чего публика пусть и вялая, зато более культурная, чем у блатных, хотя и здесь могли украсть. А во-вторых, такое добро, как картофельные очистки, уголовников совсем не интересовало. А нам они, припеченные в углях, служили гущей: даже не представляете себе сегодня, каким вкусным становился от них жиденький лагерный супчик…

Вспоминаю об очистках, потому что Червоный и другие бандеровцы такой пищей откровенно брезговали. Пайка у всех была одинаковая, и, как я считал, они еще не окончательно измучились от голода — постоянного лагерного чувства, с которым, как и с невозможностью выспаться, свыкнуться тяжело, сколько бы ты ни просидел. Может, настало бы время — и украинцы спрятали бы подальше странную спесь. Тут уж не знаю. Помню только взгляд Данилы в сумрачном свете барачного помещения: в нем на короткий миг блеснула брезгливость и презрение не к тому, что я выбираю очистки из печки (сбоку мазутной бочки для таких нужд прорезали в металлической стенке что-то похожее на поддувало), а даже ко мне — тому, кто позволяет себе этим питаться. Но он довольно быстро овладел собой, присел около меня, приложил ладонь к железному боку печки, спросил как бы между прочим, без всякого повода:

— Слышишь, Виктор… А когда в лагере последний раз был выходной?

От неожиданности я даже уронил очистки на пол.

— Ты что? Ты серьезно?

— Очень серьезно. Мы здесь всю осень. За это время выходных не объявляли.

— Ну как… А на праздник…

— Седьмого ноября, на праздник вашей революции и вашей власти, которая кормит тебя вот этим, — все-таки не сдержался Червоный и показал пальцем на мои очистки, — мы перед началом рабочего дня получили поздравление от гражданина Абрамова. И работали на четыре часа меньше, потому что он так решил. А я не хочу, чтобы такие вещи решал он.

— Майор Абрамов — начальник лагеря, — брякнул я, не находя других слов.

— Правильно, — согласился с очевидным Червоный. — Вот только кроме него есть еще конституция. Пускай ее утвердил ваш Сталин. Но даже Сталин в своих речах и статьях постоянно делает акцент на торжестве конституционных норм в советской стране.

— При чем здесь…

— При том! — по своему обыкновению перебил меня Червоный, дальше заговорил уже спокойнее. — При том, Гуров, при том. Конституция гарантирует гражданам право на отдых. Я не хочу вдаваться в подробности, чем мы, заключенные, отличаемся от тех, кто не сидит за колючей проволокой. Конечно, наши права существенно ограничены. Но выходной даже у таких людей, как мы, должен быть.

Не поверите — после этих слов я даже забыл о еде. Действительно — на моей памяти никто из зеков ни разу даже не пытался спросить, положен ли нам выходной день и сколько их для нас предусмотрено. Отсчет очередной недели мы начинали от дня, когда нас возвращали с работы раньше, — так в лагере проходило воскресенье. Официально нам объявляли выходной день после сообщения о капитуляции немецких войск.