Чешские юмористические повести. Первая половина XX века — страница 11 из 109

— Я те дам — «чё надобно»!

Папаня явно был навеселе. Баруш сразу определила это опытным глазом. В последнюю пору такое случалось нередко — глядеть тошнехонько. Посему она предпочитала держаться как можно «издалеча». Папаня был скор на расправу.

— Вали сюда живо!

Но Баруш не спешила исполнить его приказание. Тогда папаша сам подошел к ней, угрожающе занес руку, да так резко, что лопнул шов рубахи под мышкой, и, скрипнув зубами, произнес:

— Провал тя забери, ежели еще хоть раз застану с этим парнем из Спаневиц, дурында!

Барушка глянула из-под локтя, которым на всякий случай прикрыла голову, но удара не последовало. Однако отец сказал «провал тя забери» (а сие проклятие почитается еще более забористым, чем «паралик тя разрази»), и это уже само по себе доказывало, что папаня не шутит.

Получи Баруш крепкую взбучку, тут не было бы ничего удивительного, ибо таким способом деревенские папаши часто пресекают неугодные им увлечения дочерей. Вроде бы и не замечая, они довольно долго терпят ухаживания какого-нибудь парня, а потом ни с того ни с сего их Манке, Каче или Додле достается порядочная трепка с предупреждением на будущее. Это всего лишь проявление отцовской воли, но оно куда действенней, чем длинные нотации, и, помимо всего прочего, означает: у папаши на примете иной претендент.

«Выбить парня из головы» — у нас вовсе не редкая и не пустая фраза. Потому и Барушка прекрасно понимала, что ей грозит.

Но более, чем запрет на нежные чувства к пригожему Тонику, ее тяготил вопрос: кого папаня прочит в женихи, с кем столковался?

И она с таким усердием принялась орудовать вилами, что грубая рубаха, взмокшая то ли от пота, то ли от дождя, прилипла к ее лопаткам.

Вдруг Баруш с размаху всадила вилы в навозную кучу и просияла. Перед ее мысленным взором возникло лицо, собственно, не столько даже лицо, сколько волосы и борода того же рыжеватого оттенка, что и волоконца массы, с коей она в данный момент имела дело. У почтенного Глупки — подобно всем жителям деревни, Барушка называла его «учетель» — волосы и борода были именно такого цвета, да еще колючие, как у ежа!

Возможно ли, чтобы папаня и этот «учетель»…

От хохота, неожиданно обуявшего деву, на ее боках запрыгала «синюшка» (грубая набивная юбка, надеваемая для работы), но все попытки отогнать воспоминание о лице, которое только что перед ней всплыло, оказались тщетными. Погрузившись в мечты, она вся как-то обмякла, движения ее замедлились.

Наконец Баруш обеими руками оперлась о вилы, повернула голову до отказа, через плечо скользнула взглядом по всем выпуклостям своей фигуры и остановила его на кайме синей юбки, из-под коей выглядывали мощные икры, до того мощные, что к пяткам они спускались неестественно круто.

Когда женщины и девы нашего края исполняют работу, которой сейчас занималась Барушка, они довольно часто оказываются в такой позе. Причина сего столь забавна, что мы не преминем ее объяснить. Хотя нам — увы! — не раз ставили в упрек неуместный (!) натурализм (?), мы останемся верны своему реалистическому методу, однако постараемся проявить максимальную деликатность.

В драгоценной массе, которую Барушка выносила из хлева и сваливала на дворе в огромную кучу, содержатся различные соли и прочие химические соединения, чрезвычайно важные для удобрения полей — конечного предназначения сей бесценной массы.

Названные вещества, в особенности углекалиевая соль, обычно разъедают босые ступни прелестных селянок, и происходящие по сей причине патологические изменения вызывают весьма ощутимую боль, в чем любезный читатель и сам мог бы убедиться, приложивши ухо к устам девы, разглядывающей в столь неудобной позе свои пятки.

Из уст ее вырвалось шипенье, от коего у читателя пропала бы всякая охота смеяться, ежели таковая была…

Однако на сей раз наша Барушка шипела вовсе не от боли!

Вы бы не поверили, о чем она думала, разглядывая свои пятки.

И все же мы должны раскрыть ее тайные мысли: «А чё тут такого, почему бы мне и не стать учетельшей?»

Дорогие мои! Растрескавшиеся пятки — непреодолимое препятствие для подобного общественного возвышения. Про них-то обязательно и шепнут на ухо пану учителю во время провинциального бала, как раз в тот момент, когда он следит за хореографическими успехами кружащейся в кадрили избранницы своего сердца, до сих пор еще не услышавшей от него признания, следит, весь пылая и пожирая ее очами, готовыми выскочить из орбит,— и вот такое замечание способно погубить едва зародившееся чувство:

— Хм, куда вы смотрите, коллега, ведь у нее растрескавшиеся пятки!

Растрескавшиеся пятки — увы — неопровержимое доказательство причастности к той самой низменной работе, за которой мы и застали сейчас Баруш. И что интересно: даже те из ученых мужей, пекущихся о воспитании нашей молодежи «среднего возраста», кто сам пришел в науку «от сохи», в этом вопросе ничуть не снисходительнее остальных.

Автор сих строк знает городишко, где открытие средней школы имело весьма характерные последствия. Как и в большинстве других местечек нашей изобильной отчизны, горожане и тут по преимуществу занимаются крестьянским трудом, а их дочки вместе с мамашами безропотно выполняют выпавшие на их долю обязанности,— согласно словам старой песни, древнее происхождение которой, впрочем, многими оспаривается: «Мужья пашут, жены шьют портища».

Однако, помимо «шитья портищ», они участвуют и во всех полевых работах, причем от деревенских девчат отличаются лишь тем, что делают сие в обуви. Разумеется, это не мешает им по воскресеньям пользоваться своими общественными привилегиями — шляпками, зонтиками, перчатками и тому подобными аксессуарами городских барышень. И что же? Стоило объявиться в упомянутом городишке членам педагогического состава новой средней школы, как ни одна из местных красоток уже ни за что на свете не соглашалась пройти по городу с граблями, а тем более с вилами на плече. Не подумайте, будто они объявили забастовку или поручали кому-нибудь другому носить на поле эти орудия труда! Просто с той поры они волокли их за собой по мостовым городка и, только выйдя подальше в поле, возвращались к старому, испытанному методу. Стремясь держать вилы подальше от себя, они демонстрировали пренебрежение к земледельческим работам. И хоть выглядело это весьма комично, им казалось, что так они успешнее охраняют свою репутацию.

Пока мы ведем этот неторопливый рассказ, Баруш давно сбегала в чулан на чердаке и, обнаружив там старые сапожки, поспешно их обула, после чего вернулась к прерванному занятию.

Тем самым она непроизвольно выдала, что творится у нее на душе, вернее — уже сотворилось. По отношению к Тонику была совершена явная измена.

От вашего внимания, уважаемые читатели, надеюсь, не ускользнули тонкие психологические оттенки. Поначалу Баруш только разглядывала свои пятки с невысказанным вопросом: «А почему бы и нет?», но, обув старые сапожки, она как бы высказала это вслух! Ибо на возражение, которое могло бы воспоследовать от лиц, посвященных в суть дела,— что, мол, и деревянные башмаки прекрасно сослужили бы ту же службу,— автор отвечает: нет, именно сапожки, да еще сапожки с высокой шнуровкой, значительно явственней символизируют волнение, зародившееся в обширной груди Баруш, поскольку сапожки с высокой шнуровкой — несомненная привилегия городских девиц.

Городская барышня никогда не наденет деревянных башмаков, даже во время той же работы, какой была занята Баруш. Для вящей обстоятельности добавим, что пользуется она при сем отнюдь не Нептуновым трезубцем, а особыми навозными вилами о двух загнутых на концах зубьях, какими черти на картинах Брейгеля шуруют в адских котлах, кишащих грешниками. Теснота городского дворика позволяет перетаскивать обильные хозяйственные рудименты прямо из хлева, без помощи тачки, причем рукоять вил зачастую тычется в широкий зад коровенки, понуждая ее отступить в сторону.

Рядом, если не вровень, с этими прелестными существами — городскими барышнями — и ставила себя мысленно Баруш. Она не раз видела их через полуоткрытые калитки, когда «в буднишном» бегала в город «по керосин». Бледнея от страха, с негодованием на лицах, выполняли они сию неблагодарную работу, составляющую печальный удел чешской девы, одной ногой стоящей на третьей, а другой — на четвертой ступени общественной лестницы, и отчаянно-визгливыми голосами кричали что-то своим папаням или братцам, которые, таская означенные рудименты на носилках со двора и сваливая их в кучу прямо на улице, чтобы потом отвезти в поле, то и дело забывали притворить калитку, хотя вот-вот начнут расходиться по домам ученики, преподаватели гимназии, чиновники.

Сколько раз писал K. M. Корявый о вреде этих навозных куч для общественного здоровья!

Меж тем Баруш Ировцева уже сидела в вычищенном хлеве под боком буренки, зажав коленями подойник, и на цинковое днище звонко падали первые капли молока.

Вокруг возникали и другие приглушенные звучания буколической симфонии вечерней дойки. Лейтмотивом ее было смачное пережевывание и громкое посапывание у кормушки с резанкой, сопровождаемое меланхолическим жужжанием мух — этого завтрашнего корма прожорливых птенцов ласточки. Их пепельно-серые зобики мирно выглядывали из гнезда под балкой, четко различимые в свете красного огонька жестяной коптилки. Она вечно чадила, и над «коровьей» светильней с незапамятных времен наподобие сталактита нависала здоровенная гроздь сажи.

Никакие посторонние звуки не долетали сюда, если не считать тех, что производил скребок Ировца, усердно очищавшего от каштаново-коричневых наростов широкий зад своего любимого вола, того, что в упряжке ходил справа.

Молоко в подойнике начало пениться, и тут обычно наставал миг, когда в горле Баруш зарождалась одна из тех песен, которые доносятся под вечер из ходских хлевов.

Баруш пела:



Однако симфония не сменилась кантатой. После второго стиха, спетого высоким горловым голосом, каким наши девушки имитируют звучание короткого кларнета ходских народных оркестров, Баруш вдруг умолкла.