как в перекрестном марьяже [16].
Габинка ни о чем таком ведать не ведала. Она была избалована вниманием всей цапартицкой молодежи без каких-либо социальных различий: ею равно восхищались гимназисты и мещанские сынки, национальные рабочие и социалисты.
Но сегодня восхищенного внимания не было и в помине.
Гимназисты и национальные рабочие обменивались нарочито шумными приветствиями; встречаясь же с социал-демократами, представители обеих перечисленных групп насмешливо выкрикивали: «Хайль!»
Социал-демократы не оставались в долгу и отвечали нецензурными выражениями, а их вожак грозил противникам длиннющим чубуком, благодаря коему он, несомненно, и стал признанным политическим лидером.
Итак, на цапартицкой площади наличествовали бесспорные признаки брожения умов, и стоявший под аркадой у ратуши полицейский комиссар совершенно точно установил его причину, заявив, что с удовольствием отправил бы всех редакторов в пекло. Жандармский вахмистр, которому это высказывание было адресовано, выразил самое решительное согласие.
Лозунги выкрикивались все громче, а оскорбительные намеки, коими обменивались представители враждующих политических лагерей, все язвительней, и дело явно клонилось к рукопашной, как вдруг со стороны монастыря, от верхних ворот, протяжно, словно молебен во время святогорского храмового праздника, зазвучал наш величественный патриотический гимн «Гей, славяне!» {25}.
Это напомнил о себе триумфальный тенор Грознаты. Он доносился издалека и был слышен в любом уголке площади.
Все опрометью бросились к монастырю, выходившему на площадь, которая тоже именовалась Верхней и возвышалась над остальной частью города. Здесь дома расступались, и открывался вид на окрестности. Пестрая толпа цапартицкой молодежи вперяла просветленные взоры туда, где в синеющей дали виднелся могучий конус Чмертова.
Все закатное золото призрачно рдеющих вечеров зрелого лета сверкало в глазах юных цапартицких граждан, когда, вопреки своему огненному темпераменту, они затянули «Гей, славяне!», словно на храмовом празднике. В каждом из зрачков, прикованных к одному и тому же месту на горизонте, можно было заметить тонкую желтоватую дужку — отражение радуги, возникшей на темно-фиолетовом небе…
Небесная высь подернулась трепетной кисеей дождинок, мелких, как водяная пыльца от фонтана, и эта моросящая завеса скорее реяла в воздухе, чем падала на землю. Все лица, обращенные к солнцу, были залиты отсветом заката, который вдруг поблек и обрел нежный оттенок молодой корицы.
Тем сильнее и ярче пылала радуга, вне всякого сомнения — радуга самого высокого качества. В ней можно было отчетливо различить все семь цветов, что, как известно, случается нечасто. Оранжевый переходил в пурпурный, желтый отливал золотом, фиолетовый напоминал о блаженстве, даруемом девичьим взглядом, и всю эту многоцветную арку пронизывало мерцание искристых огоньков. Одним словом, то была не какая-нибудь завалящая радуга!
Когда Грозната запел «Где край родной» {26}, к мужскому хору присоединились и девицы. Особо явственно выделялся фальшивящий голосок дочери пекаря Габинки. Глаза певцов восторженно сияли, во многих жемчужиной сверкнула слеза. Все заметнее «стмевалось», и туча цвета корицы, откуда ни возьмись, стала заволакивать западную часть небосклона. Солнце неожиданно очутилось в какой-то облачной расщелине, которая медленно и устало смыкалась… И вдруг радуга погасла, будто ее стерли мокрой губкой.
— А вот и неправда, она была не над Чмертовом, она стояла у Дмоута! — послышались возбужденные голоса из лагеря социал-демократов, доселе безучастно наблюдавших за происходящим.
— Молчать! — рявкнул Грозната. На его лбу вздулись жилы, и он принялся свирепо расшвыривать своих товарищей, мешавших ему броситься на скептиков, усомнившихся в чуде, восторженными свидетелями коего только что были все цапартицкие жители.
Ситуация становилась угрожающей — по крайней мере так позднее писали «Ч. л.» в своем увлекательном отчете о первом дне «недели Ировца», и бог весть, чем бы все кончилось, если бы дерзкую молодежь не спас тонкий музыкальный слух пана Грознаты.
Ибо в тот миг кто-то страшно низко затянул третий из наших величественных национальных гимнов и, пожалуй, даже самый величественный — «Морава! Морава!» {27}.
— Цыц ты! — проревел Бедржих Грозната столь богатырски, что у тех, кто стоял поближе, заложило уши, и тут же сам могучим, невероятно высоким голосом затянул: «Морава! Морава! Морава родная!»
В устах Грознаты сия мелодия всегда растягивается на несколько километров, благодаря бесконечным ферматам и паузам, коими цапартицкий герой и певец украшает эту поэтическую апострофу, обращенную к нашему прекрасному маркграфству.
Предсказанный Ировцем дождь (лучший полицейский) не заставил себя ждать и несколькими сильными водометными струями загнал под аркады этих удивительных демонстрантов, вероятно, самых удивительных из всех, что мы видели в наших отнюдь не бедных на манифестации краях. Многоголосый хор увлеченных певцов тем временем дошел только до кульминации вышеназванной апострофы:
…и каких коней земля твоя рождает!
От знатоков этого зажигательного гимна, столь легко провоцирующего массы на необдуманные действия {28}, надо полагать, не ускользнуло, что именно здесь мелодия вздымается до самых невообразимых круч. Вот почему зрачки певцов закатились вверх, так что были видны лишь белки глаз, а челюсти, в буквальном смысле слова, грозили отвалиться.
Ведь затащить «коней» еще выше по примеру Грознаты теперь было делом чести для сих доблестных мужей.
На миг громоподобный голос казначея все же смолк, и древние своды аркад перестали сотрясаться. Это случилось, когда, дойдя до дверей аптеки, Грозната заметил в ней провизора Существенного с барометром под мышкой.
Существенный стремительно скрылся за прилавком, ибо Грознате ничего не стоило ворваться и отвесить оплеуху.
Но обладатель зычного тенора, с порога, даже не отпуская дверной ручки, прокричал:
— Ну как, далеко вы ушли со своей чертовой наукой, паралик ее разрази? Я же говорил — Корявый будет прав! Радуга стояла над самым Чмертовом, одной ногой —«на балаганах», другой — на верхней лесной сторожке. Можете теперь хоть лопнуть от злости, чучело гороховое!
С этими словами он так хлопнул дверью, что все расставленные по полкам мази, микстуры и solutiones nec non tinkturae [17] затрепыхались в фарфоровых сосудах, высокомерно осуждая на своей кухонной латыни его грубую бесцеремонность.
Аптекарь Существенный только деликатно сплюнул в желтую полированного дерева плевательницу — огромный тюльпан на длинной ножке.
Вся обстановка аптеки была изготовлена из такого же светло-желтого дерева, и даже барометр, с великой осторожностью повешенный теперь аптекарем на стену, красовался в желтой деревянной оболочке. Каждый предмет — старой, радующей глаз, солидной работы.
Грозната же, снова очутившись под аркадой, завел свою триумфальную:
Взвейтесь, зна-а-а-а-мена сла-а-а-а-вы…
Он безбожно растягивал гласные, что, правда, уже заложено в самой основе цапартицкого диалекта.
Но на сей раз хор, обычно послушный Грознате, вторил ему слабо. Начало героической южнославянской песни потонуло в громовых приветственных возгласах, раздававшихся из-под всех аркад, куда, спасаясь от дождя, забились цапартичане.
Люди размахивали шляпами, платками. Некоторым, казалось, даже удается размахивать сразу всеми четырьмя конечностями. Однако оптической причиной сего чуда, очевидно, были быстро сгущавшиеся сумерки.
Новую волну возбуждения, охватившего неугомонную цапартицкую молодежь, вызвало необычайное зрелище…
Посреди площади, защищаясь огромным зонтом от проливного дождя, бок о бок шагали городской голова и редактор «Ч. л.» Многослав Корявый.
Теперь Грознате подпевало лишь несколько самых стойких голосов:
…говорит ружье.
Они растягивали слова, как гашишлейн — особый сорт липкой тянучки, которую из жженого сахара делал в верхнем предместье кондитер Пепичек Вацлавичек.
И у нас эта глава растянулась сверх всякого приличия. Зато в конце ее мы можем с удовлетворением констатировать, что кроме Грознаты, все участники событий совершенно охрипли.
Еще до истечения «великой недели» дядюшки Ировца Цапартицкий округ целиком и полностью приобщился к новому радикальному аграрному движению, а прежний деревенский куманек, ныне же — пан Ировец и уважаемый староста Зборжова, стал не только хозяином края, но и подлинным кумиром всей провинциальной выборной курии.
Да что говорить!
В ту предвыборную кампанию, вероятно, во всем чешском королевстве не было более популярного и прославленного мужа, не было большей гордости нации, чем Ировец, и вздумай мы на сих страницах слагать ему вдохновенный дифирамб, это было бы столь же бессмысленно, как носить хворост в цапартицкие леса, ибо имя Ировца и без того уже начертано золотыми письменами на воображаемой мраморной скрижали, призванной увековечить современный прогресс нашей своеобычной культуры!
Еще над Чмертовом не простерлась третья радуга его производства, а из Праги уже прибыли расторопные представители общественного мнения и весьма рьяно старались оправдать щедрые авансы, полученные в редакциях.
Едва в один из радужных вечеров господа с блокнотами впервые появились на колокольне монастыря, как хор, ведомый трубным гласом Грознаты, запел пронзительней и протяжней, чем когда-либо прежде. Обе партии, национальная и антинациональная, переходившие уже к настоящим уличным побоищам, где ходская кожа не раз имела случай доказать вошедшую в поговорки прочность, теперь сражались перед лицом носителей общественного мнения. Вот почему, раздавая и получая во имя святой и возвышенной цели увесистые тумаки, бойцы обеих сторон неукоснительно следили, чтобы ни один из них не ускользнул от внимания творцов новейшей истории.