Эталоном «юмористически-трагического» и «абсолютно художественного» произведения Йон считал «Дон-Кихота» Сервантеса. Но, рисуя современных донкихотов, он причислял себя к «санчопансистам» и сохранял «юмористически-ироническое отношение ко всему миру и к самому себе».
Одна из особенностей героя-рассказчика в повести — умение вчувствоваться в другого человека, проникнуться его мировосприятием и ощущениями, способность увидеть в нем свое другое «я» и, смеясь над ним, смеяться над самим собой. Именно в этом видели сущность юмора наиболее выдающиеся его теоретики — от Жана-Поля Рихтера до Чернышевского. Оптимистическое звучание повести придают сцены, пронизанные атмосферой веселого человеческого общения. Трактирное разгулье, из-за которого приезжему лектору пришлось скомкать свое выступление, стирает преграды социальных условностей. Реальность воспринимается в единстве плотски-низменного и высокого, смешного и трагического, жизни и смерти. И этот мажорный настрой заглушает боль, вызванную печальной участью героини.
Подобно герою Рубеша, мы совершили путешествие за «новеллой» — то есть за чешской юмористической повестью. Далеко не все заслуживающие внимания образцы этого жанра представлены в сборнике, хотя мы и ограничились лишь первой половиной XX века. Более того, далеко не все они упомянуты нами. Нельзя объять необъятное. Нет в нашей книге и произведений Карела Чапека — одного из самых выдающихся чешских юмористов XX века. Юмористической повести «в чистом виде» он не написал. А его эссе, путевые очерки, сказки, во многом близкие этому жанру, хорошо известны советскому читателю.
Произведения, вошедшие в сборник, разнообразны по темам и стилю. И все же у них есть нечто общее. В чешской юмористической повести XX века сказывается бо́льшая непримиримость к буржуазному обществу, от национальных проблем авторы ее обратились к общечеловеческим, она приобрела масштабность, поэтическую свободу, философичность. Та нравственная и художественная высота, которая в XIX веке была доступна, пожалуй, только одному чешскому юмористу — Яну Неруде, стала достоянием целой плеяды писателей.
Но устремленность вперед и выше была одновременно и возвращением к историческим корням.
«Юмор — явление по преимуществу народное, подобно тому как жаргон — язык народа,— отмечал Карел Чапек.— Да и сам юмор тоже своего рода народный жаргон. Давно известен тот многозначительный факт, что способность весело и беззаботно шутить — привилегия социальных низов. Еще со времен латинской комедии в роли шутника выступает бедняк, пролетарий, человек из народа. Господин может быть только смешон — слуге дано чувство юмора. Уленшпигель — человек из народа. Швейк — рядовой солдат. Можно сказать, что громкий, сотрясающий смех низов, не смолкая, сопровождал всю историю» [6].
Юмор рождается в коллективе, это смех равенства. Потому он в такой мере и присущ глубоко демократической чешской литературе. У каждого литературного жанра есть своя «память». И чешская юмористическая повесть постоянно возвращалась к глубинным истокам народного, карнавально-балаганного юмора. Но от балагана и фарса, от шутки и анекдота вел долгий путь к юмору как миропониманию, к тому юмору, который можно определить формулой Владислава Ванчуры: «Смеяться — означает лучше знать».
К. М. Чапек-ХодДАР СВЯТОГО ФЛОРИАНАПеревод О. Малевича
ядюшка Флориан Ировец, зборжовский староста, так резко приподнялся на постели, доверху заваленной пуховыми перинами, что чуть не всполошил мух, густо облепивших деревянный потолок.
Но они только зажужжали, словно пчелы в потревоженной колоде.
Старый Ировец зря пялил глаза — в горнице была тьма непроглядная, темнее той, что ползла в третьем часу ночи через низкое оконце с деревенской площади; и он не увидел ничего, кроме двух горячих угольков — глаз кота Морица, разбуженного скрипом кровати.
Двери в горницу, зимой и летом обитые соломенной рогожкой, закрывались всегда тихохонько; сейчас же, распахнутые настежь, они взвизгивали, как старый инструмент цапартицкого шарманщика, приводивший по субботам в неистовый восторг всех зборжовских собак.
Ировец таращился на дверь все еще будто во сне. От страха у него зуб на зуб не попадал. Трясущейся рукой он дотронулся до плеча тетушки, которая лежала рядом на честном супружеском ложе. С виду тетка Маркит была существо тщедушное — в чем душа держится! — а храпела так, что лошади в конюшне шарахались.
Сама она не раз говаривала — мол, сон у нее легкий; и чуть дядюшка коснулся ее плеча — старуха подскочила как ужаленная.
— Господи Исусе, Маркит,— выдохнул дядюшка.— К нам пожаловал святой Фролианек! В горницу вошел, у самой нашей постели стоял.— Ировец весь дрожал как осиновый лист.— Токото удалился, вон еще двери ходят.
— Дева Мария со мной, охрани мя Иосиф святой! Господи, избави нас от лукавого,— перекрестилась тетушка и мигом спрыгнула с постели.— Свят, свят! — забормотала она, ибо в небе трижды сверкнула молния, а за единственным оконцем, выходившим на площадь, заполыхало, точно за печной заслонкой. В трубе ветер взвыл с такой силой, что кот Мориц не утерпел.
Шасть за порог — и хвост торчком!
Дверь за ним хлопнула, но не затворилась и продолжала скрипеть, вроде бы — диковинное дело! — что-то мешало ей закрыться.
На дворе громыхал гром, не иначе — у чертей свадьба, а какая-то калитка все бухала и бухала, словно одержимая.
Дядюшка и тетушка уставились друг на друга с раскрытыми ртами. По спине у Ировца забегали мурашки. Тетка Маркит глаза выпучила, вот-вот наружу выскочат. Корявый ее палец указывал на новую причину ужаса.
То был синеватый шнур, толстый, как вожжа. Гроза вдруг стихла, чуть посветлело, как светает в четвертом часу утра в пору сенокоса, и тетя Маркит увидела, что туго натянутый шнур тянется из дядюшкиной пятерни куда-то в открытую дверь. Дядюшка сжимал в руке фиолетовую кисть,— ну, точнехонько такую, как на шнуре, которым цапартицкий пан декан подпоясывает сутану во время воскресной службы.
— Приходил к нам святой Фролиан,— рассказывал дядюшка дрожащим голосом, держа кисть, будто она раскаленная, но при этом не разжимая кулака.— Пожаловал он сюда, двери отворил, кувшин поставил у плиты, идет к нашей постели, шпорами брякает. И говорит мне: Фролиан Ировец, говорит, за то, что ты… Словом, недаром я вчерась народ уламывал часовню новую посвятить патрону моему, Фролианеку. И ведь уломал-таки! За это, говорит, на тебе подарочек, награду то есть — и подает мне эту самую кисть.
— Святые угодники! — прошептала тетушка, большим и указательным пальцами оттягивая губу наподобие корыта, в знак глубочайшего восхищения.
— Был он тут, вон глянь-ка! — продолжал дядюшка, свободной рукой показывая в сторону плиты (в другой он крепко сжимал кисть).— Там и по сю пору мокрый круг от кувшина, что он оставил.
— Ей-бо…— подтвердила тетя Маркит, а священный ужас забирал ее все сильней.— Послушай, отец, брось-ка ты эту штуковину,— наконец осмелилась она, видя, как ее старо́й корчится в страхе, но синего шнура не выпускает.
— Черт побери, до чего шибко тянет,— бурчал дядюшка, исходя по́том и теряя вместе с ним последние капли мужества,— и куда ж оно тянет?
Он вопросительно уставился на дверь.
— Не ходи, отец! Еще куда-нить заведет…— предостерегала его тетя, пытаясь (эдакая былинка!) удержать дядюшку.
Но кума Ировца, коли он войдет в раж, не уймешь. Перебирая шнур обеими руками, он продвигался к двери. Дернул посильнее — и тете Маркит почудился запах ладана, совсем как в костеле, когда пан декан подходит с кадильницей. Тут весь ее страх словно рукой сняло.
Так они оба, держась за шнур, добрались до двери.
У двери кисть перешла в тетушкины руки, и она сквозь мозоли учуяла — шелковая! Живехонько перевернула — поглядеть, не подсунуто ли изнутри шерсти. Какой там! Чистый шелк! Даже испугалась сердечная — экий грех на душу взяла. Виданное ли дело, чтобы святая вещь да с подвохом, ровно от какого-нибудь Экштайна!
И вот что удивительно. Пока они эдак, держась за шнур, к двери шли, приметила тетушка, что гроза стихает. Поначалу-то бушевала, точно собралась разворошить весь Бабий Пупок (холм на Кдыньском перевале) и перекидать в Баварию, а тут вдруг разъя́снилось, как и положено в четыре часа утра.
Идет дядюшка, перебирает шнур, тетя за ним. Дошли до черной кухни (каморка за печью, под дымоходом), оба остановились, и дядюшка исподтишка оглянулся на тетю. Сомнение его взяло, не замешан ли тут все ж таки нечистый, ведь всякому известно, что через печную трубу (с нами крестная сила!) только ведьмы летают, хотя на тетку Маркит этакого не подумаешь, во всей округе слыла набожной прихожанкой.
Тетушка тоже перекрестилась, не выпуская из рук синего шнура, ускользавшего через приоткрытую дверь в черную кухню. Потом промолвила:
— Ступай за ним, отец, и не бойся!
Да еще и подтолкнула старо́го в спину.
— Глянь-ка! — отозвался дядюшка тонким голоском уже из-под дымохода.— Полезай сюда, Маркит!
И верно, было на что поглядеть! Дядюшка с супругою ожидали бог весть каких плутней нечистого, а тут перед ними диво-дивное, но сразу видать — дело рук самого святого Фролианека, а вовсе не козни рогатых недругов человеческих.
Надо же! Синий шнур через трубу тянулся вверх и пропадал в устье дымохода, где, словно черное зеркало, лоснилась закопченная кладка. Думаете, он был привязан к крюку или откуда-нибудь свисал?!
Как бы не так! Через трубу он уходил наружу, в голубую небесную высь, и там растворялся.
Дядюшка и тетушка, задрав головы, стояли под дымоходом в полном оцепенении, не замечая даже брызгавших на них дождевых капель. Дядюшка пядь за пядью отпускал шнур — он уже начинал смекать что к чему! — и тот сам уползал вверх, ровно его кто подтягивал. Знаете, как тянет веревку, когда детишки змея запускают!