Чешские юмористические повести. Первая половина XX века — страница 65 из 109

го запирались с ним в комнате. Сам он тоже изменился. Стал заботиться о своей внешности. Часто сажал нас к себе на колени и спрашивал, хотим ли мы новую матушку. А поскольку детский ум всегда жаждет чего-то нового, мы радостно соглашались: да, да, хотим…

Вскоре тучная старуха оставила наш дом, сердито выкрикивая, что никогда не видела здесь благодарности, и призывая на голову отца гнев божий. И сразу же у нас появилась новая матушка. Однажды перед нашей дверью остановилась повозка. Двое здоровенных мужчин сгрузили с нее разные шкафы, сундуки, ящики, а вслед за ними — высокую, плечистую женщину. Потом они утерли пот, взяли деньги и уехали, пожелав плечистой женщине счастья и семейного благополучия.

Отец велел нам поцеловать ее ручку. Людвичек заупрямился, а я стыдливо спряталась за папенькины фалды.

— Это ваша новая матушка,— сказал отец.

Она обвела нас бесцветным взглядом — у нее были большие, на выкате глаза — и произнесла голосом, который скорее подошел бы жандарму:

— Ну и воспитаньице у них!

Папенька стал извиняться — мол, мы сироты, воспитывать было некому…

— Ладно,— строго заметила новая матушка,— ужо я их воспитаю.

Это прозвучало леденящей угрозой. И верно, некоторое время она учила нас подходить к ручке и благовоспитанно здороваться. Но, не добившись успеха, махнула на все рукой.

— Испорченные дети! — сетовала она.— Никакой радости от них не будет…

Дети тоже не видели от новой матушки особой радости. Она была из породы тех женщин, которые еще смолоду выглядят так, словно им на роду написано помереть в старых девах. И все же в конце концов выходят замуж, но лишь когда от их былого целомудрия останется одна пресная добродетель.

Была у новой матушки страсть к бесконечному, лихорадочному вязанью — на спицах и крючком. Всю душу вкладывала она в фантастические цветы и орнаменты. Ненавидела всякое движение и обожала жирную, сладкую пищу. Вечно от нее исходил наводящий скуку запах мятного печенья. Но более всего любила она грустить. Всей душой предавалась печальным думам; неподвижно сидя, вперяла унылый взгляд в пространство и роняла сладостно облегчающие слезы.

— Ах, какая горькая досталась мне доля,— сокрушалась она.— И зачем я, несчастная, взяла в мужья человека с двумя детьми? Все мои заботы и труды пойдут прахом. Всегда-то я буду для них злой мачехой! Мамочка моя родимая, отчего не послушалась я твоих советов?! — восклицала она, забывая, что нет у нее никакой мамочки, чьим добрым советам она могла бы следовать.

Несмотря на скорбные думы, она все толстела и дышала все тяжелее. Любое движение становилось ей в тягость. Утром она любила понежиться в постели, вставала поздно и со вздохами добиралась до кресла, где, растрепанная, неубранная, проводила весь день.

Папенька совсем переменился. Забыл про свою строгость и пытался развлечь супругу разными шуточками. Нам, детям, напоминал, чтобы мы почитали новую матушку.

— Она пожертвовала собой ради вас,— повторял отец.— Отдала вам свои лучшие годы.

А сам забросил рассуждения о религии и философствования о жизни и смерти. Ибо все это могут себе позволить лишь люди обеспеченные. Папеньке же теперь приходилось удвоить усилия, чтобы прокормить и нас, и жену. Он трудился в поте лица, с утра до ночи метался в поисках заработка. При этом он еще должен был вести хозяйство. Нужда научила его и стряпать, ибо, пребывая в постоянной печали, матушка не могла думать о таких мелочах. Утром папенька подавал ей кофе в постель, а вечером с рабской преданностью убаюкивал свою госпожу поучительными историями и меланхоличными песнями. Встанет возле матушкиной постели и затянет ее любимую:

Как вернулся молодец в родную сторону,

надоело мыкать горе одному.

Он принес своей возлюбленной цветы,

розы алые небесной красоты…

Куплет:

Что же плачешь ты, о чем вздохнула вдруг,

или жаль тебе цветов, любезный друг?

Ах, печаль меня совсем лишила сна,

ведь была тебе я, милый, неверна…

пелся уже под громкий храп матушки, погружавшейся в глубокий сон без сновидений. Тогда папенька на цыпочках уходил во двор, чтобы наколоть на завтра дров…

Хоть я была тогда совсем маленькой, но и мне приходилось помогать по хозяйству. Очень уж я жалела измученного и заторканного папеньку и относилась к своим обязанностям с недетской серьезностью. А работы было хоть отбавляй, ибо у нас поднялся новый переполох: матушка родила двойню.

Назвали их Леопольд и Бенедикт.

С появлением двойни унылая тишина в нашем доме сменилась шумом и суетой. Рождение, как и смерть, привлекает множество людей, и теперь наше жилище наполнилось матушкиными родственницами, почитавшими своим долгом поддержать ее в сей тяжкий час.

Матушка лежала в белых перинах со сладкой печалью на лице, окруженная тетушками и кузинами, словно государыня своими фрейлинами. Одна подает ей освежающее питье, другая, сочувственно повздыхав, стирает с ее чела пот. Будто мышки, снуют они по дому, постукивая каблучками и выставляя на всеобщее обозрение свою озабоченность. Папенька тоже хочет участвовать в общих хлопотах, но его гоняют из угла в угол. Дают понять, что он и без того всему виной и должен быть тише воды, ниже травы. Мы, дети, стараемся ускользнуть из дому, нам-то давно известно, что мы в доме только помеха.

Нас манит в поля, где волнуются высокие хлеба и монотонно стрекочут невидимые кузнечики. Я удивляюсь, что не вижу близ нашего дома аиста — ведь у нас появились новорожденные! На мой детский лепет Людвичек отвечает высокомерной улыбкой взрослого, посвященного в тайны рождения человека.

Братец Людвик по натуре был искателем приключений. Он мечтал побывать в дальних странах, и совсем недавно его с приятелем поймали при попытке бежать в Австралию, в чем оба тут же сознались. Мальчишек вернули домой, где к тому же выяснилось, что они стянули из комода десять гульденов. На эти деньги они собирались приобрести ферму и выращивать мериносов. Выдал же их сын живодера Ольдржих, которого они не пожелали взять с собой. С той поры Людвик и Ольдржих стали смертельными врагами. Каждый день Людвик возвращался домой грязный, исцарапанный, но никакое наказание не могло удержать его от новых стычек с неприятелем.

Вот и сейчас, когда мы проходили мимо стоявшей на отшибе халупы живодера, Людвик сунул пальцы в рот, свистнул — и по его сигналу на пороге живодерни появился лохматый парнишка. Братец велел мне идти вперед. Я пошла, а оглянувшись через минуту, увидела в пыли клубок мальчишечьих тел. Лишь появление живодера положило конец честному единоборству.

После рождения деток матушка переменилась. Прежде она жила, точно ракушка, прилепившаяся к обомшелой скале, а тут стала грозной львицей, знающей одну заботу — накормить голодных детенышей. Чтобы не допустить полного обнищания, надо было срочно прибирать разваливающееся хозяйство к рукам. Ибо с неожиданным прибавлением семейства папенька понял, что прокормить нас все равно не в силах, и пал духом. Настали трудные времена. До сих пор отец умел постоять за своих детей и не давал нас в обиду. Ныне же матушка, не желавшая знать никого, кто не был ее плотью и кровью, мерила нас подозрительными взглядами, в которых сквозило опасение, как бы мы не лишили ее деток законного наследства. Она запирала от нас хлеб и пересчитывала куски сахара. С раннего утра раздавался в доме ее оглушительный крик. Снедаемая материнской страстью, она утратила ленивую тучность, а глаза ее еще больше вывалились из орбит. И поселились у нас скопидомство да свары.

Папенька старался сбежать из дому и нес свои горести в трактир, где сиживал с непробудными пьяницами. До сих пор он был трезвенником, человеком миролюбивым и экономным. Теперь бедность довела его до бездумного расточительства, а былая уравновешенность сменилась диким озлоблением. Под воздействием спиртного он то впадал в меланхолию, то пугал нас вспышками безудержной ярости. И нередко трактир «На городище» становился ареной побоищ, зачинщиком коих чаще всего бывал наш папенька.

Бедняга опустился — вставал лишь к полудню, с мутными глазами и смрадным духом изо рта. Едва выберется из-под перин — и, уже пошатываясь, неуверенным шагом направляется к трактиру.

Вскоре жизнь нашего папеньки оборвалась. Однажды, в морозный день, соседи нашли его неподалеку от дома мертвым. Возле рта заледенела струйка крови, на темени зияла глубокая рана…

Теперь он лежит рядом с матушкой, и на памятнике написано:

Здесь покоится

мещанин

ДОМИНИК ШПИНАР,

бондарь

(1820—1853)


III

После суматохи, которую вызвала внезапная папенькина смерть, в нашем доме наступила тишина. Матушка нас не замечала, казалось, мысли ее были заняты совсем другим.

Она стала следить за собой, старалась выглядеть как можно привлекательнее. Наряжалась в широкие юбки из тяжелого шелка, украшала себя фамильными кольцами и брошами. Нередко обращалась за советом к зеркалу, и зеркало, видно, подсказывало ей, что не все еще потеряно.

Теперь матушка искала общества, припомнила забытое было искусство шуршать плотным шелком нижних юбок и шлепать веером по руке слишком настойчивого ухажера. Вскоре ее стали навещать пожилые дамы со сладкими улыбками и вкрадчивой речью, в старинных капюшонах и мантильях.

Спустя год после папенькиной смерти, когда вдова могла наконец снять траур, объявилась у нас проворная старушонка в сопровождении высокого широкоплечего мужчины. Его раскрасневшееся от смущения лицо украшали роскошные усы и рыжие бакенбарды, а голубые детские глаза смотрели доверчиво и простодушно.

Матушка велела нам идти играть на улицу. Потом на цыпочках сбегала в спальню — не потревожен ли сон ее пухленьких двойняшек. После чего заперлась со своими гостями в парадной комнате, где предложила им нарезанный ломтиками кекс и сладкую наливку.